ПРОЗА | # 99 |
ГЛАВА 33
В комнате, освещаемой только ночником, был полумрак. Иван лежал на диване, рядом с ним на столике стояли початая бутылка коньяка, стакан, блюдечко с нарезанным лимоном, пепельница, полная окурков, и лежала пачка дорогих сигарет. Из динамиков звучала «Анастасия» Юрия Антонова. Иван слушал эту музыку и одновременно смотрел на изображение Герды на экране смартфона. Послышался звук вставляемого в замок ключа, и через мгновение на пороге появились Лекрыс и Надежда. Иван выключил музыку.
– Передумал? – с порога спросил Лекрыс.
– Где цианид? – спросила Надежда.
– Ох, Наденька! Ты так неожиданно! Ты садись, садись! – засуетился Иван. – Рад тебя видеть.
– Где цианистый калий? – повторила Надежда.
Иван посмотрел на Лекрыса.
– Ты все рассказал? – спросил он.
Тот кивнул.
– Выбросил, – сказал Иван, глядя на Надежду.
– Правда? – спросила Надежда.
– Тебя бы я никогда не стал обманывать.
– И чего же ты передумал? – спросил Лекрыс.
– Просто передумал и все, – сказал Иван.
– Это почему же? – спросил Лекрыс.
– Отстаньте от него, пожалуйста! – попросила Надежда. – Вы же видите, что ему все еще тяжело.
– Я хочу узнать, почему он передумал! – настаивал Лекрыс.
– Лекрыс, шел бы ты со своими вопросами подальше, а?
– Вы слишком нетактично себя ведете! – сказала Надежда. – Уйдите лучше.
– И оставь ключи.
– Значит, когда Лекрыс был нужен, так заходи, дорогой, а как не нужен, то пошел вон?!
– Не слушай его, Иван. Он много ночей не спал, поэтому так нетактичен.
– Я ухожу, но я чувствую, что ты, клянусь своим велосипедом, кое-что от нас скрываешь. И я даже знаю, что из себя представляет это кое-что, вернее, кое-кто. Не верьте ему, Наденька! Он может использовать вашу к нему любовь!
– Все остыло, – сказала Надежда. – Но вам лучше уйти, Лекрыс.
– Я вижу, что вы оба на меня ополчились. Ну, тогда ладно. Пойду. Но вы не верьте ему, Наденька! Не верьте!
После того как Лекрыс захлопнул входную дверь, Иван снова налил себе в стакан коньяку.
– Это обязательно? – спросила Надежда, когда он потянулся за лимоном.
– Это лекарство. Ты будешь?
Надежда отрицательно покачала головой.
– Ну – за одиночество! – сказал Иван и выпил коньяк.
– Это плохой тост, – сказала Надежда. – Это все равно что произнести тост за все плохое.
– Да, мне плохо. Но, может быть, это-то и хорошо? Ведь самое важное происходит с человеком и больше всего человек очеловечивается, когда он один. Только так человек становится лучше.
– Или хуже, – заметила Надежда.
– Ты так думаешь?
– Я думаю, что на свете немало как одиноких подлецов, так и не одиноких.
– Пожалуй, ты права. Это я, наверное, увлекся. Все бывает, абсолютно все. Ты смотришь на гроб? Красивый, да? Это я не для себя выбирал, для людей. Если бы я сам себя мог похоронить, я бы выбрал гроб из некрашеных досок, погрубее что-нибудь бы выбрал, понекрасивее, потому что пытаюсь приучить себя не зависеть от красивых вещей. Глубоко заблуждался Жан-Жак Руссо, утверждая, что зависимость от вещей не имеет никакого нравственного характера и не порождает порока. Порождает, еще как порождает. Красивые вещи, они же, как наркотик, к ним сразу привыкаешь, и хочется еще и еще. Потом без очередной дозы красоты ломка начинается. Тогда люди идут ради красоты даже на убийство. Не может человек, зависимый от красивых вещей, быть высоконравственным. Ты сама посуди, кто у нас в стране самые большие любители красоты? Хитропупые. Красота, если и допустима, то должна быть уродливой. Так сказать, красивая уродливость или уродливая красота. Вот какой должна быть красота. А красота, если она не воспитывает, если не напоминает о смерти, это как лакированная поверхность стола без самого стола. Она никчемно-поверхностная вещь. Пустышка. Она уже никуда не годится, как и красивая женщина, не отягощенная мыслью, не годится для продолжения рода. Она родит тебе таких же не отягощенных мыслью детей. Но вот беда: красота коварна, и просто удивительно, как умеет обмануть человека. Поэтому, когда смотришь на такую женщину, все равно кажется, что она годится для продолжения рода. Но это поправимо. Это можно запретить. Надо издать соответствующий закон, запрещающий таким женщинам выходить на улицу без противогаза. Нет, Наденька, я понимаю, что это бред, но разве в этом бреду нет резона? Разве он не заставляет задуматься? Разве не правдивее будет изображать красивую женщину с каким-нибудь уродством, например, безногую – и рядом ее ампутированные ноги. А потом можно будет изобразить ее с пришитыми толстыми белыми нитками ногами. Толстыми белыми нитками. Почему белыми? Любая красота шита белыми нитками, потому что человек смертен и подвержен несчастьям. Так что лучше к красоте не привыкать. И к миру тоже лучше не привыкать. И мир каждого человека тоже шит белыми нитками. И не прав был тот, кто сказал, что тебе повезло, если ты родился. Все как раз наоборот: тебе крупно не повезло, если ты родился.
Иван снова налил себе коньяку.
– Ты говоришь, что надо всегда помнить о смерти, – сказала Надежда. – Может быть. Но не лучше ли вместо твоих ужасов придумать что-нибудь другое, мягче напоминающее о нашей бренности? Можно просто поставить в вазу букет из опавшей листвы.
– Падаль на столе? Да, это ты хорошо придумала.
– Но разве тебя самого не тянет к прекрасному?
– Тянет, но я борюсь. «Борись!» – говорят во мне мои высшие инстинкты. Инстинкты сверхчеловеков. Не гитлеровских, конечно, с их мушиною легкостью бытия, настоящих сверхчеловеков, аскетов. Потому что только тот сверхчеловек, кто довольствуется самым малым. Такие люди, говорили древние греки, ближе всего к богам. Но слаб я еще, слаб. Вот купил себе не так давно новый письменный стол. А чем плох был старый, поцарапанный, с облупившимся лаком? Чем он хуже исполнял свою функцию? Ничем. А я все-таки купил. Поцарапать его, что ли? Нацарапать «здесь был Ваня». Чтобы каждый, кто зашел бы в эту комнату и сел за этот стол, сразу же понимал, что тут живет сверхчеловек.
– Ты все это говоришь всерьез?
– Эх! – воскликнул Иван. – Конечно, не совсем всерьез. Но ведь, если вдуматься, то это очень серьезные вещи, что в моих мыслях есть резон. Красив, духовно конечно, должен быть человек, а не вещь. Вещь должна быть функциональной, только функциональной, потому что существует заговор красивых вещей против свободного человека. Заговор с целью влюбить его в красивые вещи, а потом забрать у него жизнь. Я имею в виду, забрать полноценную, заполненную человечностью жизнь, а оставить другую, поверхностную, заполненную красотой. Не до доброты человеку, когда он гонится за красотой. Но я кое-какие меры против этого заговора вещей предпринимаю. Например, видишь эту грубую дощатую кадку, а в ней кактус? Это мой вечно небритый друг Вася. Эй, Василий! Мы о тебе говорим. Слышишь? Симпатичный, правда? Так вот, это закон отрицания, по которому я живу. Эта уродливая кадка отрицает этого симпатягу Васю. Если подумать, то как жалок, как глупо суетлив человек, обставляющий квартиру новой мебелью! Нет, в квартире должно быть как в келье монаха, пусто для прихотей тела и просторно для творчества духа. Или, если угодно, такое сравнение: как в квартире гармониста, живущего по принципу: все пропью – гармонь оставлю:
Я понимаю, что все это несколько сумбурно, что тут, так сказать, больше чувств, чем головы, но из этого можно сотворить очень стройную теорию, – сказал Иван и снова выпил.
– Ты бы лучше не пил, – заметила Надежда.
– Но ведь я по-прежнему трезв?
– Ты не очень трезв, Ваня.
– Но я же трезво рассуждаю, сумбурно, но трезво.
– Просто ты над этим, видимо, много думал.
– И тебе мои думы близки?
– Во всяком случае, я тебя понимаю. Красота – это еще далеко не все. Не прав был Достоевский. Красота мир не спасает.
– Более того, красота – это мать всех преступлений, какие только есть в этом мире. Но не будем о красоте, не будем о печальном. А будем вот о чем. Раз уж я пьян, то мне сам бог велел говорить откровенно. После того, как Настя от меня ушла, я много думал о тебе. Вспоминал ту осень, тот листопад. Счастливое было время, когда я, не знаю как ты, но я не знал, что листопад и падаль – слова однокоренные.
– Не говори так.
– Счастливое было время, – продолжал Иван.
– А как же твоя Настя? Разве ты с ней не был счастлив?
– Будь проклят час, когда я ее встретил! Постой, Наденька, постой! У меня, кажется, стихи получаются!
Иван вскочил с дивана, бросился к столу и, найдя авторучку и лист бумаги, принялся что-то лихорадочно писать. Написав, он воздел глаза в потолок и со сложенными как в молитве ладонями, проговорил:
– Благодарю тебя, господи, если ты есть, за то, что по ночам в тиши я пишу стиши! Ты ведь знаешь, я всегда мечтал писать стиши! Это великое отдохновение! Это добро в чистом виде! Вот как зло уже тысячи лет не перестает обращаться в добро! Я тебе сейчас прочту, Наденька:
Ну, как тебе?
– По-моему, очень хорошие стихи. Более того, если бы ты сказал мне, что их написал, например, Пушкин, я бы поверила.
– Только этого не надо. Быть знаменитым некрасиво. Не надо: «Это написал великий Иван Шевченко, и он здесь, этот великий гений, среди нас. Похлопаем же ему, товарищи, и назовем его именем галактику». Нет, этого не надо. Простительно только ребенку или юноше желать славы. Но взрослому человеку желать славы неприлично, это говорит о незрелости. Я долго думал над этим и понял: чем ниже человек на социальной лестнице – тем он менее честолюбив. Поэтому, если кому и надо ставить памятники, так это, например, воспитательнице в детском саду, потому что ее питает доброта, а гения – тщеславие. И памятники таким простым людям, людям без тщеславия, должны быть по всему миру, и должны быть даже выше памятника Христу в Рио-де-Жанейро. Все. Я, кажется, выдохся. Ну, и слава богу, наверное, думаешь ты, да?
– Я так не думаю, твоя речь была и от сердца, и не без мудрости. Только ты несправедлив к себе. Нет человека без некоторой толики тщеславия. Даже твоя добрая воспитательница в детском саду ее не лишена. И, может быть, даже несчастный бомж, умирающий где-нибудь под забором, шепчет пересохшими губами: «Назовите моим именем галактику».
Надежда посмотрела на часы.
– Уже слишком поздно, – сказала она. – Я пойду. С тобой, я вижу, все в порядке.
– Останься…
ГЛАВА 34
– Ты что, не ложился? – услышал я за спиной и повернул голову. Прессия сладко потягивалась в постели.
– Тебе приготовить кофе? – спросил я.
– Не увиливай от вопроса! – строго сказала Прессия. – Не ложился?
– Не ложился, – сознался я.
– Ты разве не понимаешь, что твои ночные бдения гробят твое здоровье?
– Прости, но на меня нашло вдохновение.
– Не надо мне твое «прости». Ты не маленький. Ты взрослый мужчина.
– Прости, – снова сказал я.
– Да не надо мне твое «прости»! – сказала она уже раздраженно. – Учти, если заработаешь инфаркт, я к тебе в больницу не приду. Из принципа не приду.
– Может, ты позволишь мне прочесть и этим реабилитироваться в твоих глазах?
Прессия села в постели, подложила под спину подушку и сказала:
– Ладно, валяй.
Я стал читать:
Утро выдалось солнечным, ясным. Одним из тех счастливых утр, когда солнце совсем не скрывается за облаками и, если вы счастливы, такое солнце вносит свою дополнительную лепту в ощущение вашего счастья.
Со всех сторон от корпусов психиатрической больницы по направлению к больничной кухне группами стекались психически больные люди с кастрюлями и кастрюльками, с бидонами и бидончиками.
Может быть, где-нибудь в Лондоне, где, по слухам, счастье есть, психически больные и выглядят счастливыми, но данные люди счастливыми не выглядели. Но Магдалена Шевченко на фоне своих товарок, по большей части унылых и бедно, или неряшливо, или безвкусно одетых, выглядела так, что автор уже который раз восклицает: «Как несправедлив бог! Почему одним все, а другим ничего?!». Правда, утонченный наблюдатель отметил бы, что у Магдаленки и помада чересчур яркая, и глаза слишком густо подведены, и юбка слишком коротка, что, в общем, эта хваленая Магдалена Шевченко ни дать – ни взять – вылитая шлюха. Но кто спорит? Разве не говорили то же самое герои этого романа в одной из предыдущих глав? Но, с другой стороны, знающие люди бают, что священный долг автора – любить своих героев, и автор будет свято исполнять этот священный долг. Да и без этого долга я, не знаю как вы, но я люблю Магдаленку. Я люблю даже Ивана. А ведь тебе, читатель, наверняка не по нраву этот моральный урод, такой же, впрочем, как и автор этих строк, поскольку, как и все эгоисты-писатели, игнорирует завет Канта, гласящий, что «всякая личность – самоцель, и ни в коем случае не должна рассматриваться как средство для осуществления каких бы то ни было задач, хотя бы это были задачи всеобщего блага».
Сначала к кухне подтянулась группа, в которой были и наши хорошие знакомые: Философ и Озабоченный.
– И как же мне к ней подойти? – спрашивал Озабоченный, ставя на асфальт кастрюлю для котлет и становясь в длинную очередь. – Нельзя же ни с того ни с сего сказать: «Пошли за котельную?».
– Не знаю, не знаю. Думай сам… – сказал Философ.
– Боюсь, что откажет, что бы я ни сказал. Не вышел я ни мордой, ни ростом, ничем не вышел. Да еще этот горб…
– Не знаю, не знаю. Думай сам… – повторил Философ и, вглядываясь вдаль, добавил:
– А вот и она, Магдаленка. Вон там, видишь? Впереди с бидончиком идет? Правда, красавица?
– Красавица-то красавица, вот только боюсь, что не по Сеньке шапка… – и Озабоченный уныло вздохнул.
Скоро Магдалена к ним приблизилась, поставила свой алюминиевый бидончик на асфальт и, обмахиваясь бумажным самолетиком, точно веером, стала цепко вглядываться в еще одну группу мужчин, приближающихся с различными емкостями. Видимо, не найдя ничего достойного, она перестала всматриваться и закурила. Ни Философа, ни Озабоченного она своим вниманием так и не удостоила.
– Магдалена! – сказал Философ. – Ты меня прости за тот случай, пожалуйста.
Магдалена демонстративно отвернулась.
– Я знаю, я тебя обидел и даже унизил, но это только потому, что я испугался, и потому, что ты, Магдалена, была для меня, как я сейчас чувствую, таким дорогим и неожиданным подарком, что я просто не смог поверить, – врал обычно честный Философ.– Ты прости меня, Магдалена…
– Вы его простите, – проблеял всегда куда более смелый Озабоченный.
– Вот, познакомься с моим другом, Магдалена.
– Я и с тобой-то, типа, незнакома, – сказала Магдалена.
– Ну так давай познакомимся. Я – Олег, но меня Философом все зовут, а этого парня – Озабоченный.
– И чем он, типа, озабоченный? – усмехнулась Магдалена.
– Не знаю, – врал Философ. – Может, состоянием окружающей среды.
– Так он, типа, зеленый?
– Может, и зеленый. Пойдешь с ним?
Магдалена скользнула брезгливым взглядом по лицу и горбу Озабоченного и сказала:
– С тобой пойду, раз так. А он еще зеленый.
Философ, глядя на Озабоченного, развел руками. «Ничего не поделаешь», – говорил этот жест.
За зданием котельной, примыкавшей к зданию кухни, среди кустов обнаружился расстеленный кусок старого коричневого линолеума.
– Ложись! – приказала Магдалена.
– Как-то, извини, у тебя все быстро. А поговорить? – садясь на линолеум, сказал Философ. – Без разговора у меня может не получиться.
– А время? Типа у нас есть время на всякие разговоры, когда очередь идет.
– Нет, ты не понимаешь…
– Разве я совсем дура?
– Нет, ты не дура, но этого ты не понимаешь.
– Нет, ты все-таки считаешь меня дурой, – присаживаясь рядом, сказала Магдалена. – Прекрасно я понимаю, что есть, типа, грубые души, а есть, типа, тонкие. Ты – тонкая душа, я – грубая.
– Так ты меня прощаешь?
– Да ведь тебя не за что прощать, раз так. Раз ты хотел поговорить – давай, типа, поговорим. Только о чем? Впрочем, я, кажется, знаю. Ты, типа, должен прочитать мне какие-нибудь стишки, а потом мы должны их с тобой, типа, обсудить. Так, кажется? Так у вас, интеллигентов, принято? Ну что ж, давай, бухти мне: «Наша Таня громко плачет, уронила в речку мячик». Давай подискутируем, где здесь добро, а где зло.
– Пожалуйста, не злись.
– Да не злюсь я! – Магдалена махнула рукой. – И в природе часто самец вначале только, типа, ухаживает за самкой, так что я не злюсь, не злюсь. Не злюсь я, потому что не ты не такой, как следует. Это я не такая, как следует. Ну да ладно, раз ты такой как следует, то и я с тобой буду, типа, такой же.
Оба сидели молча, обхватив руками колени, и оба вздрогнули, когда вдруг среди ясного неба грянул гром, и громовой же голос с неба произнес:
– Се есть дочь моя возлюбленная, ее слушай!
– Опять голоса! Опять эти чертовы голоса! – вскричала Магдалена.
– Удивительно, но я тоже слышал голос! – вскрикнул Философ.
– Что голос тебе сказал?
– Он сказал мне, что се есть дочь моя возлюбленная, ее слушай! И так четко сказал! А ведь обычно эти голоса какую-то бессмыслицу талдычат!
– Мне голос сказал то же самое! Удивительно!
– Ой, что это? Что это у тебя над головой?
– А что?
– У тебя нимб над головой!
– Ты шутишь?
– Нет, не шучу! В самом деле, в самом деле! О, Боже! Ты, наконец, позволил мне открыть твоих святых! – вскричал Философ.
– Только, пожалуйста, не так громко! – Магдалена хотела прикрыть уши, но пальцы рук коснулись чего-то мягкого и горячего, и, когда она сняла с головы это мягкое и горячее, оно действительно оказалось переливающимся всеми цветами радуги нимбом.
– Так это что же? – недоумевала она, глядя на нимб, который уже начал медленно испаряться и уноситься в небо радужным паром. – Получается, что теперь нельзя?
– Чего нельзя?
– Ничего нельзя.
ГЛАВА 35
Из прихожей послышался звук вставляемого в замок ключа, дверь открылась и закрылась, последовал до боли знакомый цокот каблучков, и появилась она, Анастасия. Длинноногая, светленькая, слегка озабоченная сероглазая красавица. Была она в обтягивающем платье, подчеркивавшем изящность фигуры.
– Ты бы, ложась на диван, хоть бы тапочки снял! – сказала она укоризненно.
– Не могу, ноги мерзнут. Видимо, смерть близка.
– И это все, на что ты способен? На идиотские шуточки? Клоун.
– Это могут быть не шуточки, – возразил Иван.
– Гроб зачем-то притащил. Ты мне опять самоубийством угрожаешь? – спросила она и, открыв крышку гроба и увидев черный костюм, добавила:
– Да, клоун он и есть клоун.
– Я не угрожаю, клоун не может угрожать. У него другое амплуа. Кроме того, тебя это не удержит.
– Между прочим, в комнате уже пахнет алкоголиком.
– Это не алкоголиком, а коньяком. Я еще не успел проспиртоваться, да и не успею, уж слишком близка смерть.
– Ты бросай все-таки пить-то, – сказала Анастасия, беря вещи из шкафа и укладывая их в баул.
– Пока не могу. Дело в том, что когда я не пью, я трезв.
– И в чем тут смысл: «когда я не пью, я трезв»? Что тут умного? А впрочем – дошло. Оригинально для такой бездарности, как ты. Воруешь?
– Скорее, подворовываю. Однако и сам кое на что способен.
– А откуда у тебя такой дорогой коньяк и такие дорогие сигареты? – глядя на столик, спросила она.
– Не поверишь. Скажем, со мной заключили контракт и дали аванс. Но тот, с кем я заключил контракт, похоже, взялся не с тем иметь дело.
– И много денег дали?
– А если много, ты останешься?
– Купить меня хочешь?
– А ты продаешься?
– Продаюсь. Любая любовь – это суета, любая любовь проходит. А деньги – это уже не суета, если это большие деньги. Деньги, если это большие деньги, – это несокрушимая стена, за которой можно укрыться от всех напастей. Деньги – это и щит, и меч, и свобода.
– Говорят, что нет ничего святого, чего не смогли бы осквернить деньги. Они и тебя осквернили, Настя.
– Ко мне это не относится, я никогда не была святой.
– Да… Ты никогда не была святой… Но – странная вещь, мне иногда кажется, что именно за абсолютную бездуховность я тебя и люблю.
– А ты духовен?
– Я духовен.
– Тогда почему пьешь?
– Ницше сказал мне, что для того, чтобы написать острую сатиру, – а я склонен к этому, – нужно основательно испортить печень. Желчи больше надо, желчи.
– А Ницше не сказал тебе, что при этом можно пропить последние мозги?
– На сей счет безмолвствовал. Правда, говорила это мне одна, эта, как ее… Все время здесь шастала туда-сюда в шлепанцах на босу ногу. Ну эта, как ее… От нее еще котлетами с чесноком пахло…
– Это говорила я, твоя бывшая жена, шут ты гороховый!
– Может быть, может быть, только я ей не поверил. Да я и Ницше не поверил бы, если бы от него котлетами с чесноком пахло.
– И это ты находишь остроумным?
– Нахожу, и даже не остроумным, а умным. Нет пророка, если от пророка пахнет чесноком.
– Тоже у кого-то украл?
– Нет, я и сам кое на что способен. Иногда я умнее Ницше. Ницше, например, говорил, что культура – это тонкая яблочная кожура над раскаленным хаосом. Но дело в том, что у некоторых эта кожура не так уж тонка, а у некоторых нет никакого хаоса.
– Ну, счастливо оставаться, пей дальше! – Анастасия закрыла баул и направилась к двери.
– Подожди, – Иван подошел к письменному столу и вытащил из него деньги. – Здесь 10000 евро. Хочу, чтобы ты от него не зависела.
– Ты это серьезно?
Она поставила баул, подошла к Ивану и взяла деньги.
– А сколько всего дали?
– Сто тысяч.
– Да, это уже деньги… Не думала… Это ж надо…
– Видишь, в меня верят.
– Это ж надо… Клянусь своим велосипедом, никогда бы не подумала… – сказала Анастасия и, кладя деньги в сумочку, добавила:
– Если ты думаешь, что я бессовестная, раз ухожу, но, тем не менее, беру у тебя эти деньги, то у меня есть оправдание. Это – плата за мои страдания и нищету.
– Про нищету – ты зря. Почти все простаки лишь кое-как перебиваются.
– Я – не все. Я не хочу перебиваться. И то, что ты дал мне эти деньги, только доказывает, что ты никогда не будешь жить хорошо. Рыцари не живут хорошо.
– То я клоун, то я рыцарь.
– Скажу так: ты – рыцарь, но если поднять забрало, то окажется, что нос и щеки у тебя размалеваны. Вернее, наоборот. Сначала ты все же клоун.
Она дошла до двери, но вдруг остановилась и, поставив баул на пол, спросила:
– Поможешь мне перевезти назад мои вещи?
– Как это назад? – Иван несколько опешил.
– Я решила к тебе вернуться.
– Когда решила, только что, что ли?
– Только что.
Иван молчал.
– Ну, что ты молчишь?
– Я боюсь, а вдруг завтра ты передумаешь?
– Скажу тебе честно: клянусь своим велосипедом, кое-какие чувства у меня к тебе остались. Может быть, это жалость, может – привычка, не знаю. Кроме того, если за каждый роман ты будешь получать по сто тысяч евро, эти чувства смогут сохраняться всю жизнь.
– Ты цинична до предела.
– Я правдива до предела. Ну, так поможешь с вещами? Что ты опять молчишь?
– Видишь ли… Я как будто связал себя некоторыми обязательствами… Я сегодня ночевал с другой женщиной… Все бы ничего, но она меня любит…
– Уж не та ли хромоножка?
– Не говори так о ней.
– Говорю как есть. Ну, давай, собирайся.
– А что скажет твой Гриша?
– Он на работе. И не важно, что он скажет. Я оставлю ему записку. Напишу, что я его недостойна.
– Ты страшный человек, Настя.
– Я знаю. И бесстрашный тоже. Давая, собирайся. Что ты телишься?
– Нет, все-таки нет. Я не буду тебе помогать.
– Хочешь, чтобы я одна поставила твою хромоножку перед фактом? Хорошо, раз ты такой чистоплюй. Ну – все. Жди.
С уходом Насти Иван встал с дивана и нервно заходил по комнате.
– Боже, боже! Как опрометчиво все получилось! Как же теперь?! – он открыл мини бар, достал из него бутылку коньяка, но, подумав, поставил ее на место со словами: – Я и вправду становлюсь алкоголиком. Но что делать, что делать?
Послышался звонок, и Иван пошел открывать дверь.
– Купила буряков, картошки, капусты и мяса! – с порога весело сказала Надежда и занесла на кухню пакеты с продуктами. – Будем борщ варить, как ты на это смотришь? Укроп еще купила, банку томатной пасты и еще кое-какую мелочь. У тебя в холодильнике – шаром покати. Хотя ты и не виноват. Ты – мужчина, мужчине это простительно. – Она посмотрела Ивану в лицо и насторожилась. – Что-то не так? У тебя такое лицо, словно ты… В воду опущенный ты какой-то. Что случилось?
– Ничего не случилось. Думаю над сюжетом романа.
– Если с такими муками пишутся книги, то я писателям не завидую, – говорила она, вынимая из пакетов продукты.
– Это не всегда так, – сказал Иван.
– А где у тебя фартук? – она огляделась. – Ах, вот. За полотенцем спрятался. Ну – все, иди. А я буду священнодействовать. Такая кость – прелесть! Наваристый борщ будет!
Иван вышел из кухни, снова открыл мини-бар, долго смотрел на такую красочную бутылку, но снова нашел себе силы противостоять искушению.
– Скотина ты, скотина… – сказал он.
– Что ты говоришь? – послышалось из кухни.
– Да так… Думаю… – громко сказал он и шепотом добавил – Скотина ты, скотина. Скотина и трус. Это твой окончательный портрет, и притом – маслом. Что же делать? А то: меньше пить надо!
Он снова открыл мини-бар, достал бутылку, отвинтил крышечку и, пройдя в ванную, стал решительно выливать коньяк в раковину.
– Дурак ты, Ницше, со своей печенью! – говорил он.
– Что ты там опять сказал?
– Я сказал, что жизнь – это акварель, попавшая под дождь, – сказал Иван.
– А ведь как поэтично сказано! Молодец, ты настоящий писатель!
– Черта с два настоящий! Это не я придумал, я пока не придумал ничего нового.
Иван прошел в кухню и выбросил пустую бутылку в мусорное ведро. Надежда стояла у стола и нарезала мясо.
– Но ведь, если не будешь в себя верить, то ничего и не получится, – сказала она. – Тренер всегда говорил нам, что если будешь твердо верить, что попадешь в кольцо, ты обязательно попадешь в кольцо. Я верила, и у меня получалось. Эх, если б не эта авария!
– Я знаю, если бы не травма, ты бы жила теперь в Германии.
– Да, мне предлагали, когда я ездила на юношеские соревнования. Но ведь в юности мы такие патриоты, пока не поймем, что родина так и норовит повернуться к тебе спиной.
– На самом деле – жопой. Не стесняйся, Надя. Скажи: «жопой», так будет честнее.
–Нет, так я не скажу.
– Почему?
– Не скажу – и все. Да ты не голодный? Ведь ты, наверное, не завтракал, потому что и хлеб, и яйца на месте, а больше у тебя ничего не было. Давай я яичницу пока приготовлю, перекусить?
– Не надо, аппетита нет.
– И все-таки ты какой-то в воду опущенный. Неужели из-за сюжета?
– Нет, не из-за сюжета, – решился, наконец, Иван. – Приходила Анастасия, моя жена.
Повисла тишина. Было слышно как, нагреваясь, шумит вода в кастрюле.
Наконец Надежда повернулась к Ивану лицом.
– Анастасия хочет вернуться к тебе? – спросила она.
– Да, она хочет вернуться.
Снова повисла тишина.
– Что ж… – сказала Надежда. – Когда она придет?
– С минуты на минуту. Тут близко.
Надежда сняла фартук и повесила его на крючок.
– Ты меня прости, но ты же все понимаешь? – сказал Иван.
– Да, я все понимаю…
Открылась входная дверь.
– Заносите и ставьте здесь, – приказала Анастасия таксисту с чемоданами.
– Надо бы добавить… – сказал тот.
– Обойдетесь! – выпроваживая рукой водителя, сказала Анастасия. – Я и так вам сверх счетчика заплатила. Ну, Иван, забирай вещи.
Из кухни вышла Надежда.
– Ты меня извини, Надя, – сказала Анастасия. – Тебя, кажется, Надей зовут? Я хочу сказать кое-что, чтобы не было недоразумений. Так вот, если Иван скажет мне сейчас, чтобы я ушла, я уйду. Решающее слово за ним.
– Не мучьте его… – сказала Надежда. – Ему, наверное, так же плохо, как и мне.
ГЛАВА 36
– Да я сам, своими собственными ушами слышал этот громовой божий голос: «Се есть дочь моя возлюбленная, ее слушай!» – восклицал Философ.
– А может быть, это был не глас божий, а гром? – сомневался Заратуштра.
– Гром среди ясного неба? Такого не бывает!
– А то, что ты нам рассказываешь, бывает? – сомневался Художник.
– Да я клянусь!
– Это слуховые галлюцинации и больше ничего, – констатировал Художник.
– Но ведь она услышала то же самое! Как у двух разных людей в одно и то же время могут быть одинаковые слуховые галлюцинации? – воскликнул Философ.
– Но что-то никто, кроме вас двоих, этого не слышал, – усмехнулся Заратуштра. – Не потому, что я не верю в чудеса. А потому, что такое чудо невозможно. Таких безнравственных пророков не бывает. Да и никто, кроме вас, гласа этого не слышал.
– Я слышал, – сказал Озабоченный. – Не все, правда, разобрал, потому что звуки как бы наслаивались, но «дочь моя возлюбленная» разобрал.
– А громкоговоритель? Вы забыли? Над кухней висит громкоговоритель, вы забыли? – сомневался Художник. – Это по громкоговорителю что-то передавали, вот и все!
– А нимб? У нее был нимб! – не сдавался Философ.
– А вот это уж – совсем сказки! – засмеялся Заратуштра. – Если она, такая, его дочь, тогда и я, тем более, его сын. А впрочем, говорят, что все мы дети божьи.
– Все мы дети божьи, но ее бог все же выделил. Следовательно, он имеет на нее какие-то планы, решил посвятить ее жизнь какой-то высокой и священной цели? – продолжал настаивать Философ.
– Ты говоришь «какой-то», а я говорю «никакой», – сказал Художник. – Потому что от пророков никакого толку. И не пророки в этом виноваты, а люди, потому что порочны, даже самые лучшие люди, даже пророки в глубине души порочны. Но с другой стороны, если эти пороки не искоренили даже два миллиона лет человеческой эволюции, то, наверное, они нужны и важны точно так же, как и добродетели, точно также как добру, чтобы оно называлось добром, нужно зло. Потому я, поразмыслив, говорю: да здравствует порок!
Дверь палаты резко распахнулась, и с перекошенным от злобы лицом, шаркая ногами, ворвалась врач-психиатр Маргарита Васильевна, крашенная в блондинку старуха. Следом зашла медсестра с журналом назначений и санитар Женя.
– Где Петр Нирыба? – закричала психиатр старческим дребезжащим голоском.
– Я, – отозвался Нирыба, откидывая одеяло.
– Значит это ты делал эту мерзость Высокопоставленному? И как это называется?
– Высокопоставленный сказал, что это называется «тибет»… – испуганно проблеял Нирыба.
– И тебе даже не стыдно в этом признаваться, кретин!
– Вы не должны называть меня кретином, вы – врач, – осмелился проблеять Петя.
– Это ты понимаешь, а вот то, что сделал мерзость, не понимаешь?!
– Это не мерзость, потому что Высокопоставленный сказал, что я его девушка…
– Даже если бы ты был его девушкой, это все равно было бы мерзостью! Ну – ничего! Ты у меня попляшешь! Галоперидола ему с аминазином, а корректор не давать! Он у меня попляшет! В манипуляционную его!
– Ну, соска, пошли лечиться? – сказал санитар Женя, выводя Нирыбу под руку.
– Лечиться… – грустно произнес Философ, когда они ушли. – И это называется лечением? Не понимаю, почему ее все еще не увольняют? И как она вообще столько лет удерживается на этой должности? Ведь она же не лечит. Разве она лечит? Она – гробит людей!
– Увы! Мы не имеем права голоса! – сказал Художник. – Хотя, с другой стороны, после всего, мне его не слишком жаль.
– И по мне так ему, гомику, и надо! – сказал Озабоченный и добавил: – И, кстати, это – порок. И теперь ты скажешь: «Да здравствует порок!»? А? Художник? Что же ты молчишь?
– Вполне возможно, что не всякий порок во благо. Но, с другой стороны, может быть, мы чего-то не понимаем? Может быть, гомосексуализм, как говорят по Би-би-си, да и у нас начали говорить, вовсе не порок? Может быть, Европе лучше знать? Они куда развитее. У них университеты, а у нас профтехсельхозучилища. У них заводы по производству электроники и роботов, а у нас свинарники да коровники. У них везде ровнехонький асфальт и тротуарная плитка, а у нас колдобины, а тротуарная плитка только в районах, где особняки хитропупых. Гомосексуалисты же бывают очень вежливыми и приятными людьми, да и гениями. Чайковский, Элтон Джон, Оскар Уайльд. Да много их, сейчас не упомню.
– Достоевский говорил, что нужно называть зло злом, а ты пытаешься зло оправдать! – зло заметил Озабоченный. – Асфальт далеко еще не критерий нравственности.
– Не знаю, но внешняя приятность часто говорит о внутренней красоте… А они внешне часто приятные, – держался прежнего Художник.
– Вы меня простите, уважаемые, но это пустопорожний спор, – сказал Заратуштра. – Мерзавцами бывают все, и гомосексуалисты, и нормальные. Мерзавцами бывают даже внешне приятные люди. Неужели вам неизвестен главный закон социума?
– А есть такой закон? – спросил Озабоченный.
– Что-то не слышал ничего про главный закон социума, – заинтересовался Художник. – И о чем же он гласит?
– Нет ничего невозможного, – сказал Заратуштра. – Нет, погодите, погодите… Раз нет ничего невозможного, то, может быть, Магдалена действительно…. Нет, это все же невозможно. Таких безнравственных пророков не бывает.
Из коридора в палату донеслись крики:
– Плохо мне, плохо! Ох, как мне плохо, Маргарита Васильевна! Я вам клянусь, я больше не буду делать «тибет»! Дайте корректор!
– Да дайте ему, в самом деле, корректор! – послышался голос санитара. – Больно на него смотреть!
– Ты меня учить вздумал? Лучше загони этого извращенца в палату!
– Плохо мне, плохо! Если бы вы знали, как мне плохо! – запричитал Нирыба уже в палате.
– Не ори! – оборвал его Озабоченный. – Сам виноват, соска гребаная.
– Плохо мне, плохо, как мне плохо! – не переставал стонать Петя.
– Слезами этому горю не поможешь, – сказал санитар. – Тебе дали галоперидол с аминазином. Аминазин – это снотворное. Поэтому единственное, что тебя спасет – это лечь и, несмотря на то, что тебя подрывает бегать и кричать, постараться уснуть. Давай, раздевайся и ложись.
Нирыба, постанывая, разделся и лег в постель.
– Мама, мама, мамочка! Зачем ты так со мной, мамочка! – все еще причитал он.
– Ты заткнешься или нет?! – вскрикнул Озабоченный. – Или мне самому тебя заткнуть?!
– Посмотрел бы я на тебя, если бы тебе вкололи то же самое! – повысил на него голос санитар.
– Верно! – сказал Философ. – Знаешь ли ты, что галоперидол гестаповцы использовали вместо физической пытки? Теперь ты понимаешь, какие это муки?
– Да плевал я на его муки! – воскликнул Озабоченный.
– Значит, и ты гестаповец! – вскрикнул Философ.
– Лучше быть гестаповцем, чем уродом, – парировал Озабоченный.
– Я думал, что ты только внешне урод, – сказал Философ, – но, оказывается, ты и внутри себя тоже урод. Ты думаешь только о себе.
– Да все думают только о себе и только притворяются, что думают и о других тоже, чтобы извлечь какую-нибудь выгоду.
– Удивительно! – воскликнул Философ. – Как ты можешь! Ты, совсем недавно разглагольствовавший про совесть и честь!
– Мама, мамочка! Зачем ты со мной так!
ГЛАВА 37
Философ и Магдалена сидели на скамейке, стоящей на дальней стороне заснеженной лужайки, метров в тридцати от неширокой асфальтовой дороги, за которой находился один из корпусов психиатрической больницы. На Магдалене было скромное темное пальто, под ним – юбка до щиколоток, а на голове темный платок.
– «И сказал Господь Моисею: упорно сердце фараоново; он не хочет отпустить народ, – читала Магдалена вслух. – Пойди к фараону завтра: вот, он выйдет к воде, ты стань на пути его, на берегу реки, и жезл, который превращался в змея, возьми в руку твою,
И скажи ему: Господь, Бог евреев, послал меня сказать тебе: отпусти народ Мой, чтобы он совершил Мне служение в пустыне; но вот, ты доселе не послушался.
Так говорит Господь: из сего узнаешь, что я Господь: вот этим жезлом, который в руке моей, я ударю по воде, которая в реке, и она превратиться в кровь;
И рыба в реке умрет; и река воссмердит, и Египтянам омерзительно будет пить воду из реки.
И сказал Господь Моисею: скажи Аарону: возьми жезл твой, и простри руку твою на воды Египтян: на реки их, на потоки их, на озера их и на всякое вместилище вод их; и превратятся в кровь, и будет кровь по всей земле Египетской и в деревянных и в каменных сосудах.
И сделали Моисей и Аарон, как повелел Господь. И поднял Аарон жезл, и ударил по воде речной пред глазами фараона и пред глазами рабов его, и вся вода в реке превратилась в кровь;
И рыба в реке вымерла, и река воссмердела, и Египтяне не могли пить воды из реки; и была кровь по все земле Египетской».
Магдалена подняла голову от библии и выпрямилась.
– Пока все, – сказала она. – Голос велел до сих пор читать. Типа, до двадцать второго стиха.
– Я вот что думаю, – сказал Философ, пытливо глядя на Магдалену. – Если мы такое же сделаем и вода везде воссмердит, то она воссмердит не только для фараона и египтян. То есть ошибся, для хитропупых. Она воссмердит и для нас, простаков.
– Господь, типа, усмотрит! – уверенно произнесла Магдалена.
– Я понимаю, что усмотрит, но как усмотрит?
– Не знаю. Верь – и все.
– Нет, это как-то не научно.
– Опять ты со своей, типа, наукой! Ты верь – и все!
Магдалена вгляделась вдаль и воскликнула:
– Иван идет!
– Тогда я пойду. Начнет меня угощать, а я не хочу вас объедать.
– Да не объешь ты его, он богатый!
– Все равно пойду.
– Ну, ты хоть поздоровайся с ним!
– Хорошо, поздороваюсь.
– Здравствуйте, Иван, – сказал Философ, когда Иван приблизился.
– Здравствуй, Олежка! Ты куда? Вкусненького разве не хочешь?
– Не хочу, я сыт.
– Да посиди с нами!
– Нет, я сыт, – и Философ удалился.
Иван вытащил из пакета большую хлопчатобумажную салфетку, расстелил ее на скамейке и вывалил на нее разнообразную снедь.
– Спасибо, что вырвался, типа, навестить сестру, – сказала Магдалена, принимаясь за еду.
– Ты прости, я люблю тебя, но я существо кабинетное, тяжел я на подъем.
– Давай называть вещи, типа, своими именами. Ты не кабинетное существо, ты, типа, ленивое существо.
– Есть отчего облениться, – оправдывался Иван. – Ведь мы видимся по телефону.
– Такое общение живого общения, типа, не заменит, как не заменит колбасу ее изображение.
– Да, да, конечно, прости, – виновато согласился Иван.
– А колбаса вкусная!
– Вегетарианская, соевая, как ты любишь. Я на следующей неделе тоже постараюсь к тебе вырваться. А твой муж как? Так и не приходил?
– Муж объелся груш. Хотя, конечно, в том, что он так ни разу и не пришел, я сама виновата.
– А как у тебя с галлюцинациями?
– Это не галлюцинации. Мне действительно был глас божий.
– Да пойми ты, Магдаленочка, что в мире нет ничего сверхъестественного, что мир насквозь материален, что всему есть рациональное объяснение. Со мной тоже случались не совсем обычные вещи, яркие и четкие, словно явь, сны, например. Но если я лично не знаю им объяснения, это не значит, что они совсем не объяснимы. Не бывает чудес, не бывает!
– А не чудо ли то, что я вас опять нашел? – послышался голос позади, и Иван с Магдаленкой вздрогнули от неожиданности.
– Фу – напугали! – выдохнул Иван, увидев Заратуштру. – Знакомься, Магдалена. Это Ботиночкин Ботинок Ботинович. В девичестве – Заратуштра. Так он шутит. Это мой меценат, я ему по гроб обязан.
– Это правда, вы мне обязаны. И я пришел по должок.
– Но я еще не написал тот роман, еще и восьми месяцев не прошло.
– Я не про деньги. Я же не спонсор, я меценат, я это делал безвозмездно. Другой за вами должок. Вы видите эту трость? – он поднял вверх черную трость с набалдашником в виде головы змеи. – Это жезл пророка Моисея. С ним вы сможете творить чудеса. Помните про двенадцать казней египетских?
– Смутно, – сказал Иван.
– Я о них знаю, – сказала Магдалена. – После того, как мне, типа, был глас господень, я все время библию читаю. И не просто читаю, а намереваюсь, типа, проделать то же. Мне, типа, глас господень был.
– Это галлюцинации, – сказал Иван.
– Да, наверное, – сказал Заратуштра. – Ну, тогда это к делу не относится. Вы кушайте, кушайте на здоровье вашу вегетарианскую колбасу, вегетарианскую колбасу господь одобряет. Не обращайте на нас внимания. А вы, Иван, как придете домой, прочтите о двенадцати казнях египетских, потому что нечто похожее вам придется проделать с Брехунцом и иже с ним с помощью этой трости. Вот возьмите ее, возьмите!
Иван взял трость.
– А теперь бросьте ее на землю.
Иван бросил трость на землю, и трость превратилась в извивающуюся змею.
– А теперь хватайте ее за хвост.
– Боязно! – сказал Иван.
– Хватайте, хватайте! Не бойтесь! Она не ядовитая!
Иван все же осмелился схватить змею за хвост, но она тут же вывернулась и цапнула его за руку. Иван ойкнул и отпустил змею.
– Дурацкие у вас фокусы, уважаемый Ботиночкин, – сказал он, высасывая выступившую кровь.
– Эх ты, Фома неверующий! – укоризненно сказала Магдалена, не колеблясь, схватила змею за хвост, и та тут же вновь превратилась в трость.
Заратуштра открыл в изумлении рот.
– Так это вы пророк? – удивленно произнес он. – Так это в вас попал второй самолетик?
– Самолетик? Да, был какой-то бумажный самолетик, я его использовала как веер, он износился, и я его выбросила. А еще голос был: «Се есть дочь моя возлюбленная». Только так, как в библии, не получится. В библии Моисей с Аароном ходили к фараону. Но меня, во-первых, никто к Брехунцу, типа, не пустит. А во-вторых, если мне удастся дозвониться в его канцелярию и начать его, типа, шантажировать, меня вычислят, посадят, а потом, в лучшем случае, отправят на урановые рудники. Мне, чтобы шантажировать гетмана, нужно надежное укромное место.
Вдруг среди ясного неба раздался гром, и громоподобно прозвучало:
– Дочь моя возлюбленная! Предлагаю тебе летающий паровоз!
– Это бред… – прошептал Иван. – Со мной самый настоящий бред… Бред наяву…
– Придется поверить, что это вовсе не бред, – сказал Заратуштра, смущенно чеша затылок…
ГЛАВА 38
Гороховый Суп спустил ноги с кровати, в синем свете дежурной лампы нашарил на полу тапочки и с полузакрытыми глазами пошаркал к примыкающему к палате туалету, тоже освещенному синим светом. Он помочился, все так же с полузакрытыми глазами, чтобы сберечь полусонное состояние, поплелся обратно, как вдруг что-то большое и темное, почему-то закрывавшее половину окна с решеткой, вдруг оторвалось от решетки и рухнуло на пол. Гороховый Суп от испуга отпрянул, глаза его широко открылись, он сразу понял, что произошло, и с криком: «Нирыба повесился!» –бросился в палату.
Палата проснулась не сразу. Кто-то еще продолжал спать, кто-то приподнялся в постели, кто-то сонно тер глаза. Гороховый Суп выбежал из палаты и снова закричал: «Нирыба повесился!».
Дремавший сидя на топчане у палаты санитар Женя проснулся и вскочил.
– Что ты кричишь? – спросил он.
– Там, там! – тыкал пальцем в дверной проем Гороховый Суп. – Там Нирыба повесился.
Санитар Женя бросился в палату.
Нирыба лежал на полу лицом вниз. Женя присел на корточки. Шея Нирыбы была стянута оборванной петлей, сделанной, по-видимому, из шнурков кроссовок.
Женя освободил шею от петли, обнажив глубокую темноватую борозду, и, пытаясь нащупать пульс, крикнул:
– Беги, скажи дежурной сестре. Хотя – нет, я сам. Он все равно уже холодный. Тут уже искусственное дыхание не поможет.
Все больные палаты были уже на ногах и толпились у двери туалета, так что Жене пришлось сквозь них пробираться. Все молчали, пока Философ не сказал:
– Отмучался, бедный…
– Да, отмучился… – повторил Художник.
– Все маму звал: «Мама, мама, зачем ты со мной так!».
– Ну, так она же свято верила Маргарите Васильевне, что ему требуется именно такое радикальное лечение! – возмущенно проговорил Художник.
– Неужели этой гадине все сойдет с рук? – сказал Философ. – Я имею в виду Маргариту.
– Как это ни печально, но сойдет, – сказал Художник.
– Мы не должны позволить, чтобы сошло с рук, – сказал Озабоченный.
– Тебе-то что? Ты его не любил, – заметил Художник.
– Просто меня его нытье раздражало. Но теперь – совсем другое дело. Смерти он не заслуживал.
– Да, – сказал Художник. – Хоть и был урод, но смерти не заслуживал.
Вспыхнул свет ламп дневного света, и в палату в сопровождении медсестры, санитара Жени и еще двух дюжих санитаров, кативших носилки на колесиках, вошел молодой врач. Он, с помощью санитара, перевернул тело на спину, пощупал лоб, заглянул в глаза, затем осмотрел пальцы рук и, наконец, констатировал:
– Типичная асфиксия. Тут и специалистом не нужно быть.
– А откуда такая вонь? – поморщился один из санитаров.
– Он обкакался, да еще и обмочился, наверное, – сказал врач. – При асфиксии такое бывает: Судя по всему, точно, конечно, не скажу, но он уже часа три как умер. В морге точнее скажут. Я психиатр, а не патологоанатом. Ну, забирайте его.
Когда Женя закрыл за траурной процессией дверь и тоже ушел, Озабоченный повторил:
– Нет, не заслуживал он этого, – и добавил: – Мы не можем позволить, чтобы это сошло ей с рук.
– А что ты сделаешь? – спросил Философ. – Устроишь ради него голодовку?
– А это мысль… – сказал Озабоченный.
– Глупая затея! – поморщился Художник. – Нас будут вылавливать по одному и кормить через зонд.
– Ты не прав, Художник. Если забаррикадироваться, то не выловят, – возразил Озабоченный.
– Нет, разумнее попробовать написать коллективную жалобу главврачу. Может быть, ее хотя бы уволят, – сказал Художник.
– Ее судить надо, – сказал Философ.
– Судить ее, положим, не будут. Потому что дураки-то мы, а не она дура, а вот уволить могут, – сказал Художник.
– Не уволят! – воскликнул Озабоченный. – Ни за что не уволят!
– Почему ты так уверен? – спросил Художник.
– Как фамилия Маргариты? – спросил в ответ Озабоченный.
– Резниченко.
– А как фамилия главврача?
– Не знаю.
– А надо знать. Тоже Резниченко.
– Так они что, родственники? – спросил Художник.
– Она его мать.
– Тогда придется нам смириться, – сказал Художник.
– Не обязательно, – возразил Философ. – Можно позвонить в Отдел Ропота, объяснить все подробно, рассказать, почему мы объявили голодовку, и Отдел Ропота может раздуть такой скандал! Они заботятся о простаках.
– Ну, положим, это не забота, а показуха, но шансы есть, – согласился Художник.
– А без голодовки нельзя? – как-то жалобно спросил Гороховый Суп.
– Без голодовки скандала не будет, – сказал Художник.
– А долго будем голодать? – спросил Гороховый Суп.
– До победного конца! – сказал Художник.
– Не бойся, Гороховый Суп, – усмехнулся Философ. – Человек может спокойно прожить без пищи месяц. А ты, как толстый, и два проживешь. Это нам тяжко придется. Где толстый сохнет, худой сдохнет. Ну, кто еще боится голодать? Говорите сразу! – он обвел всех глазами.
– Надо держаться, – сказал Озабоченный. – Иначе с любым из нас может такое случиться. Даже с тем, у кого врач Сергей Викторович.
– Да, Сергей Викторович хоть и хороший человек, а против Маргариты не пойдет, – сказал Художник.
– Ну что, будем держаться? – гнул свою линию Озабоченный.
Послышалась разноголосица:
– Да, будем… Придется… Да, ничего не поделаешь, ведь с каждым может такое случиться.
– А все ли выдержат? – спросил Художник.
– А знаешь, как говорил Наполеон? Ввяжемся в драку, а там видно будет! – сказал Озабоченный.
Давид Давидович, все это время молча сидевший на своей кровати, вдруг вскочил, и энергично размахивая над головой сжатыми в кулаки руками, закричал:
– Вот это по-нашему, товарищи пролетарии! Сплоченность – это по-нашему! «Нам ли растекаться слезной лужею?» На баррикады, товарищи декабристы, на баррикады!
– Почему декабристы? – спросил Художник.
– Ну как же, как же! Сейчас же декабрь месяц!
ГЛАВА 39
Игорь с Людой сидели за столиком и попивали из бокалов. Перед ними стояли бутылка шампанского, ваза с апельсинами и лежала коробка шоколадных конфет.
– Поспешила ты замуж, Люда, поспешила, – горько говорил Игорь.
– Возраст, Игорь. Мне как-никак тридцать три года.
– Это не возраст, – возразил Игорь.
– Ну – не знаю… Хотелось семейного уюта. Детей…
– А он-то, твой, хоть хороший человек?
– Хороший, Игорь. Только скучно мне с ним. Хочется чего-то другого, откровенно говоря. Но разве одна я такая шлюха? Семейная жизнь либо скучна, либо несчастна. Несчастна, когда разлюбили тебя, а скучна, когда разлюбила ты или когда безразличие взаимно.
– Так брось его.
– Он меня любит. Будет, не дай бог, мучиться.
– А ты не мучаешься с ним?
– Нет. Хоть и любви нет, а не мучаюсь. Во всяком случае, он не пьет. Да и то: если даже и любишь, то годика через три вся любовь, если ее не подпитывает ревность, куда-то улетучивается. Так что же? Искать новую любовь или, что разумнее, постараться стать друг другу другом, раз любовь все равно улетучивается.
– У меня к тебе не улетучилась.
– Это потому, что мы не живем вместе.
– Ты думаешь?
– Я уверена. Такие уж мы, люди…
Зазвонил телефон, и Игорь взял трубку.
– Алло, – сказал он.
– Здравствуй, Игорь! Это я, Герда! Зайти к тебе хочу. Помнишь, ты говорил, что ты не делец, но знаешь одного дельца?
– Помню.
– Так вот: мне нужен твой делец. Можно к тебе зайти?
– Заходи. Номер квартиры ты помнишь?
– Помню.
– Заходи.
– Кто это звонил? – спросила Люда.
– Так, одна знакомая. Герда.
– Имя редкое. Уж не наша ли официантка?
– Какая еще официантка?
– Такая темноволосая и синеглазая, и без макияжа?
– Насчет макияжа не скажу, но да, темноволосая и синеглазая.
– Ей лет двадцать пять на вид?
– Вроде.
– Точно, наша Герда. Может, мне уйти? Она же знает, что я замужем. И тут вдруг наедине с мужчиной.
– Что? Доложит твоему мужу?
– Нет, конечно. Но я веду себя так же, как вела себя Анастасия по отношению к Ивану. Осуждала ее, а сама…
– А с чего она вдруг возьмет, что мы любовники?
– Это же ясно.
– Вовсе не ясно.
Раздался звонок в дверь.
– Быстро же она, – сказал Игорь и пошел открывать.
– Я так быстро, – входя, говорила Герда, – потому что была неподалеку, я по мобильному звонила. Так как насчет дельца?
– Хорошо. Я прям сейчас и позвоню ему. Только не ты, а я должен картошку покупать. Чужим Мотя не поверит. Только чего мы стоим в прихожей? Иди в комнату.
Герда прошла и, увидев Люду, в удивлении остановилась.
– Ты? – сказала она.
– Я, – сказала Люда. – Не ожидала? Да ты садись, бери конфеты. Если хочешь, шампанского с нами выпей.
– Нет. Ты же знаешь, что я не пью спиртного. Я после него плохо сплю.
– Ну, бокал шампанского не повредит.
– Нет.
– Ну, так мне звонить? – спросил Игорь.
– Звони.
– Тогда помолчите, – Игорь набрал номер. – Мотя? Это ты?
– Я, – послышалось в трубке.
– Я насчет картошки звоню. Как там, можно?
– Попробуем.
– Сколько будет стоить?
– Две тысячи евро.
– У тебя есть две тысячи евро? – спросил Игорь Герду.
– Найдется, – ответила она.
– Так когда можно приехать?
– Завтра. Часиков в десять.
– Хорошо, – сказал Игорь и положил трубку.
– О чем это вы там темните? – спросила Люда.
– Тебе лучше не знать. Меньше знаешь – крепче спишь, – сказал Игорь
– Отлично! – обрадовалась Герда. – С картошкой мы решили. Как поживает Сергей?
– Серый-то? Не знаю. Он – вор. Подлец он. Я теперь понял, что некому было, кроме него, у меня деньги украсть. И он, такой подлец, тебе нужен?
– И он мне нужен.
– Тогда ты по адресу. Он сказал, что полжизни отдал бы, чтобы переспать с тобой.
– Это делу не помеха, – сказала Герда.
ГЛАВА 40
Иван сидел у подоконника, на котором стояла початая бутылка коньяка и рюмка, и глядел в вечернее окно.
– Вот и поверил я, что бог есть. Невозможно было не поверить. Так что ж? Стало легче? Определенно легче. Так почему же мне по-прежнему нравится звать смерть?
На несколько секунд он замолчал, потом продолжил:
И совершенству ложный приговор,
И девственность, поруганную грубо…
Нам не жить друг без друга. Хотя, ты, конечно, без меня проживешь, а вот я без тебя… Нет, не покончу самоубийством, конечно. Я вечен, а потому это не решит проблемы, но снова затоскую. Да, женщина, красивая женщина, страшно приятное, но и страшно коварное животное.
– Что ты там бормочешь, Горацио? – из другой комнаты спросила Анастасия, в одном нижнем белье роясь в книжный полках.
– Я думаю! – крикнул Иван и добавил шепотом: – Опять какой-то Горацио… Вот уже три месяца какой-то Горацио.
– Ты лучше не думай, тебе сейчас вредно думать! – подходя к дверному проему, говорила Анастасия. – У тебя сейчас мысли набекрень после пары рюмашек. Мне вот тоже бывает тоскливо, но я же не заливаю тоску коньяком? Я стараюсь развеселить себя или отвлечься естественным образом. Может, если б заливала, у меня тоже все мысли были набекрень.
– Не преувеличивай, я выпил всего две рюмки. Я человек с тормозами. И потом, что здесь набекрень? Разве не правда, что женщина очень приятное, но и очень коварное животное?
– Мужчины тоже бывают очень приятными, но и очень коварными животными, – сказала Анастасия и снова ушла в соседнюю комнату.
– Я со своей мужской колокольни смотрю. Мне мужчина в сексуальном плане ничем не угрожает, потому что он мне в этом плане неприятное животное. А женщина – очень приятное животное. Как кошка. И надо, чтобы она всегда оставалась просто приятным животным. Просто кошкой. Сдерживать себя надо. Ну погладил раз, другой – и отойди от беды подальше. Так нет же, начинаешь ее целовать, обнимать. И поначалу вроде ничего страшного, но потом… Попробуй потом отвяжись. Наркотик, очень тяжелый наркотик. Тяжелее героина. Поэтому женщин надо запретить.
– Что ты там опять запрещаешь? – крикнула Анастасия.
– Я говорю, что ты, Анастасия – очень тяжелый наркотик, и что тебя надо запретить.
– Громче говори, я не слышу!
– Я говорю: «Зову я смерть»!
– Если ты не перестанешь это повторять, тебе не нужно будет кончать жизнь самоубийством. Я тебя сама убью.
– Интересно, почему, когда я понимаю, что другому тоже тошно, мне становится легче? Означает ли это, что я мерзавец, каких свет не видел, потому что получается, что я желаю людям зла. Но ведь из зла, говорят, выходит добро. Больше, говорят, ему неоткуда выходить?
Анастасия снова вышла из соседней комнаты.
– Да где же наш Кандинский? – спросила она.
– Не смущай меня, – сказал Иван.
– В каком смысле?
– В смысле нижнего белья. Оденься.
Анастасия стала надевать халат.
– Ты вспомни, Ваня, – говорила она. – Может, это ты его куда-то заныкал?
– А зачем он тебе?
– Для разговоров с умными людьми.
Она снова пошла к книжным полкам, громко говоря:
– Хоть ты и называешь клубящихся мужчин бездельниками, а женщин проститутками, не все там бездельники и проститутки, встречаются умные, читающие люди. Забредают. Надо же как-то поддерживать разговор или пыль в глаза пустить. Тебе не пустишь, ты меня знаешь как облупленную. Ах, вот он! Я думала, что это «Сальвадор Дали» стоит, а это «Кандинский».
Она вышла из комнаты, села с книгой на диван и спросила:
– Тебе нравится Кандинский?
– Я этих абстракционистов боюсь как огня. Я их не понимаю. Это тебе хорошо, ты умная. Вот только как-то странно ты умная. У тебя как будто две головы: одна для разговоров с Кандинскими, а другая – с Танями да Манями, с этим их: «Ой, какие симпатичные рюшечки! Ой, какие миленькие кармашки! Ой, какие оригинальные кнопочки!». Удавиться от таких разговоров хочется.
– Ты ничего такого никогда не сделаешь, ты просто, как и Шекспир, нытик. Ну? Признайся себе, что ты нытик.
– Я нытик, – согласился Иван. – Но почему Шекспиру можно ныть, а мне нельзя?
– Потому что Шекспир ныл гениально и всегда о чем-то новом. А ты талдычишь все время одно и то же. Я твое «зову я смерть» слышу чуть ли не каждый день. Смени пластинку!
– Согласен, сменю. Тогда вот о чем. Ты никогда не думала, что мы неправильно живем, потому что мы к тридцати четырем годам не успели ни посадить дерево, ни построить дом, ни завести сына или дочь? Если интеллект передается от матери, то ребенок у нас родится нормальный, двухголовый.
– Я не собираюсь рожать будущего гомосексуалиста, мне это противно.
– И что же, по-твоему, наш сын обязательно родится гомосексуалистом?
– Ты посмотри на банер, который висит на главной площади страны!
– А что там висит, что-то не припомню…
– Двое целующихся мужчин и надпись: «Мы любим друг друга, а вы?».
– Такое, если ребенок родится с нормальной ориентацией, на него не подействует.
– А если подействует?
– Я бы смирился с этим. А впрочем – уже поздно. Зову я смерть.
– Между прочим, этот сонет запрещен.
– Но ведь уже позволено роптать?
– Но не бунтовать. Потому-то шестьдесят шестой сонет и запрещен. Своей моралью он угрожает нашим ничтожествам в роскошных одеяньях, называющихся хитропупыми. Разве ты сам не чувствуешь?
– Я не чувствую.
Иван включил радио, по которому передавали:
– Оглашаем очередной список возможных врагов Великого Гетмана Брехунца: Леонид Мережко, Петр Наливайченко, Семен Подопригора, Максим Оговоренный. Упомянутым особам следует немедленно явиться в ближайшее отделение Службы Безопасности для проверки на детекторе лжи.
– Сволочи! – выругался Иван и выключил радио.
– Нам бы с тобой поменьше болтать надо, чтобы не очутиться в подобном списке.
– Говорят, уже позволено роптать, – сказал Иван.
– Лучше не роптать.
– Можно и пороптать. У нас есть деньги на взятку.
– Не так много осталось, – сказала Анастасия.
– Но двадцать пять тысяч-то найдется?
– Больше найдется. Но все равно лучше поменьше молоть языком.
Анастасия посмотрела на часы, отложила книгу, подошла к платяному шкафу и стала перебирать одежду на плечиках.
– Как ты думаешь, это не пошло, надевать розовую юбку под розовый велосипед?
– Розовый велосипед – уже пошлость. А юбка… Я бы вообще запретил женщинам носить короткие юбки, чтобы не смущать мужчин. И просто красота губительна, а такая – тем более.
– А в чем ходить? – все-таки надевая юбку, спросила Анастасия.
– Зимой в ватных штанах и кирзовых сапогах, а летом в рабочих брюках и галошах с портянками. Магомеда на вас нет.
– О Боже! С каким дремучим динозавром я живу!
– Вот были бы у тебя уродливые ноги, чтобы мужчины смотрели на них с отвращением, тогда – да, тогда носи на здоровье такие ноги.
– Нет. Под розовый велосипед будет пошловато, – произнесла Анастасия, глядя в зеркало. – Буду как обыкновенная простачка. – Все равно я настроена оптимистично, – снимая юбку, продолжила она. – Китайцы говорят, что если достаточно долго сидеть на берегу реки, сможешь увидеть труп проплывающего врага. Не бывает вечных режимов. Конечно, хорошо бы было, если бы режим рухнул уже сегодня или завтра. Но даже если он рухнет через двести, триста, тысячу лет, все равно – это прекрасно!
– После того, как наши косточки давно сгниют? Ты издеваешься?
– Я просто пытаюсь тебя и себя подбодрить.
– Но звучит как издевательство. Через тысячу лет, когда наши косточки сгниют, – это издевательство. Ты как Чехов. Ненавижу его! Повеситься хочется, когда его читаешь! У него тоже все хорошее только через тысячу лет.
– Тебе с твоей депрессией давно пора к психиатру.
– Моя депрессия неизлечима, потому что она не органическая, не моя химия. У моей депрессии есть почва. Помнишь, как в «Гамлете»? «А на какой же почве? – Да на нашей, датской».
Анастасия подошла с синим платьем к зеркалу.
– А может синее надеть? Синяя ночь, синее платье. Нет, что-то я не то говорю. Это – поэзия. Ей нельзя руководствоваться, потому что жизнь – это всегда проза.
Она вынула из шкафа черное платье.
– Кажется, подойдет. Как ты думаешь?
– Подойдет, только не надевай позолоченный крестик на цепочке. Надень лучше что-нибудь серебряное. Золото – это пошло.
– С чем-нибудь серебряным я буду похожа на гота. Нет, надену что-нибудь позолоченное.
Надев платье, она нашла в шкатулке позолоченную цепочку с крестиком, надела ее и снова подошла к зеркалу.
– Интересно, куда это ты на ночь глядя?
– Вроде ты не знаешь, что я пишу о ночной жизни города!
– Мне просто интересно, кто такой Горацио.
– Горацио – миллионер и пока владелец половины ночных клубов города. Вот кто такой Горацио.
– Почему пока?
– Потому что он хочет их продать.
Она чуть повернулась к зеркалу, чтобы оглядеть себя сзади, потом снова вернула прежнюю позу и, довольно улыбнувшись, спросила:
– Ну как? Я красивая?
Иван тяжело вздохнул и сказал:
– К сожалению, удивительно красивая…
– Ну что ж, пойду тогда спасать мир.
Она подошла к входной двери, обернулась, сказала: «закрой за мной» и добавила:
– Да, Ваня. Прими душ и надень чистое белье. Я постель сменила.
– Душ? Горячая вода – это же так дорого…
– На чистоте не экономят.
– Я, может быть, не хочу тебя с себя смывать…
– Это поэзия, а жизнь – это всегда проза. Прими душ, а когда ляжешь спать, держи руки на одеяле.
– Как это пошло. Сказала бы лучше: не скучай без меня.
– «Держи руки на одеяле» и «не скучай без меня» – это одно и то же.
ГЛАВА 41
Надежда ужинала, когда раздался звонок в дверь. В глазок был виден лысый бородатый мужчина в модных затемненных очках. В одной руке у него был букет белых роз, в другой – скрипичный футляр.
– Здравствуйте, Наденька! – сказал он. – Вот, цветы вам принес.
Он протянул букет.
– Ой! – воскликнула Надежда. – Я вас, Лекрыс, не узнала! Эта борода и очки. Борода вам так идет! И лысину не скрываете. Нет, вам так намного лучше! Прям мачо. Давайте цветы. Да вы проходите, проходите!
Она посторонилась, и Лекрыс вошел.
– Как ваша бессонница поживает? Не мучает?
– Пришлось все же к психиатру обратиться за транквилизатором. Помогло.
– Рада за вас. Да вы в комнату проходите, а то – присоединяйтесь ко мне ужинать. Жареную картошку любите?
– Спасибо, Наденька. Только не беспокойтесь, я ужинал.
– Тогда я сделаю вам кофе. Вы растворимый пьете?
– Нет, ничего не надо. Вы, пожалуйста, не спешите мне угождать. Вы ужинайте, ужинайте на здоровье. А я пока так посижу. Я вот, – он оглядел комнату, – глянцевые журналы посмотрю.
– Они старые. Я уже давно их не покупаю. А не выбрасываю потому, что все собираюсь делать коллажи. Я раньше делала. Это так увлекает! Это почти творчество!
Надежда ушла на кухню, а Лекрыс, положив на журнальный столик футляр со скрипкой, прошелся по комнате и остановился у фотографии на одной из книжных полок. На фотографии была улыбающаяся Надежда в баскетбольной форме и с мячом в руках. Рядом лицом вниз лежала еще одна рамка с фотографией. Лекрыс поднял ее. На ней Иван обнимал Надежду за талию, оба при этом смеялись. По всему видно было, что в момент фотографирования их кто-то здорово рассмешил. Иван хоть и был немалого роста, но здесь он казался ниже Надежды сантиметра на три. Послышались шаги, и Лекрыс поспешно вернул фотографию в прежнее положение.
– Вы, я вижу по футляру, сыграть что-то хотите? – спросила Надежда, поставила на столик цветы в вазе и села на диван.
– Да, Наденька. Только вы не беспокойтесь, я уже неплохо играю, не как раньше, я научился, – вынимая скрипку из футляра, говорил Лекрыс. – Правда, правда. Вы сейчас удостоверитесь.
Лекрыс как следует умостил скрипку на плече и проиграл мелодию.
– Чье это такое трогательное? – спросила Надежда.
– Мое, – сказал Лекрыс.
– Вы – молодец, замечательная мелодия, и вы ее так чисто вывели.
– Я теперь играю чисто.
– Я когда слушала, мне подумалось, что на эту мелодию могут лечь такие стихи. Вот послушайте, – она запела:
– Ну давайте же, вступайте!
Они приноровились друг к другу, и последний куплет прозвучал уже вполне слажено:
– По-моему – хорошо у нас получилось! – весело сказала Надежда.
– По-моему, тоже. Вот только неправда это.
– Что неправда? – спросила Надежда.
– Что грусть плодотворна. Это радость плодотворна. А, впрочем, – не знаю, я не творец. Я среднестатистический нуль без палочки. Я, как и подавляющее большинство людей, – червяк.
– Люди – не червяки.
– Может быть, но только в свободной стране.
– В тоталитарном государстве тоже можно не быть червяком. Если есть стремление совершенствовать душу – вы уже не червяк. А вы – совершенствуете, стремитесь стать лучше. Я знаю, вы не верите в бога, но, по-моему, богу все равно, верующий вы или неверующий. Лишь бы человек был хороший. А вы стремитесь быть хорошим. Кормите собачек, кошечек. Играете на скрипке.
– Но я не Иван, во мне нет никаких талантов. А что мелодию эту сочинил, так это в кои-то веки. Это случайно. С профессиональными композиторами я конкурировать не смогу.
– У нас профессиональные композиторы бывают и без таланта.
– Это верно. Но у них есть основное: музыкальное образование и умение себя продать. Нет, путь на эстраду мне заказан.
– Мне не совсем понятны ваши переживания по этому поводу, потому что вы врач, вы по-настоящему ВИП, вери импотент пёсен. Вы очень, очень важная персона, если, конечно, вы хороший врач.
– Свою работу я делаю добросовестно. Я вообще очень добросовестный и терпеливый человек.
– Тогда вы должны быть уже этим довольны.
– Доволен? Да, доволен. Но счастлив ли? Нет. Конечно, удовольствие от хорошо сделанной работы есть. Но счастья нет.
– А разве человек рожден для счастья? Для жизни, а там как получится.
– Нет, все гораздо хуже, Наденька. Большинство людей рождено для пустоты, которую они заполняют суетой. Правда, эту суету они называют жизнью, но, по-моему, полноценной жизнью эту суету можно назвать только с большой натяжкой. Хотя, конечно, счастье и без творчества бывает. И мне иногда кажется, что я тоже могу быть счастлив. Помните легенду про рай, что я вам рассказывал? Помните?
– Помню. Грустна эта легенда.
– И все-таки там есть одна привлекательная мысль, которую сразу-то и не разглядишь.
– Какая же? Жизнь – это поиски потерянного рая? – спросила Надежда.
– И это тоже, но еще то, что они отправились искать новый рай вдвоем. Не поодиночке, заметьте, а вдвоем. Вдвоем легче его найти.
– Сартр сказал, что ад – это другие.
– Но кто-то не менее мудрый сказал, что ад – это когда других нет, – сказал Лекрыс.
– Одна глубокая истина против другой глубокой истины. В какую верить?
– В ту, что ко времени и ближе к сердцу,– сказал Лекрыс.
– Сердце переменчиво.
– Может быть, и ваше сердце ко мне переменилось? Вы спросили, как у меня со сном… Вы вспоминали меня?
– Вспоминала…
– И какой я был в воспоминаниях, не жалкий?
– Грустный вы были.
– А сейчас?
– Да и сейчас вы немного грустный. Но вы так внешне преобразились… Борода, модные очки, современная одежда… Туфли, смотрю, блестят от крема.
– У меня они и тогда блестели.
– Да? Я не заметила.
– Это потому, что я был вам не интересен как мужчина. Пустым местом я был для вас. Нет, что-то я далеко зашел, сказав, что был. И есть.
– Неправильно вы думаете. Мне нравится, что вы кошечек, собачек подкармливаете. У вас добрая душа.
– За добрую душу не любят.
– Вернее сказать, что подавляющее большинство в добрую душу не влюбляются, – поправила Надежда,– но любить, после того как появилась симпатия, – любят. Особенно на фоне других достоинств.
– Других достоинств у меня нет.
– Почему же нет? Вы теперь симпатичный.
– А давайте тогда, раз уж я стал симпатичным, назначим с вами встречу. По науке через четыре дня. Через неделю будет поздно. Мой образ мачо может припасть серой и скучной будничной пылью. Как вам такое предложение? По сердцу?
– Скорее, по душе.
– Так вы согласны?
– Вы позвоните мне прежде…
– Как бы вы ни решили, я все равно буду вас любить, Надя.
– Ну зачем вы так… Нельзя так…
– Да я знаю, что нельзя так сразу. Но я не тот человек, чтоб играть. Такой уж я. Это, конечно, плохо…
– Да. Искренность – палка о двух концах… Но вы позвоните…
ГЛАВА 42
– Вот, Горацио. Это и есть мой дом, – глядя из Мерседеса, сказала Анастасия щегольски одетому среднего роста брюнету. – А вон те два окна от угла на предпоследнем этаже – моя квартира.
– А бывший муж не приходит?
– Не придет. Он в Конотоп к родителям уехал. Это дня на три. Ну? Пошли, если хочешь?
– Пошли, помогу тебе любимый вещи нести. Только бери самый любимый.
Они вошли в подъезд, подошли к размалеванным и поцарапанным дверям лифта, и Анастасия нажала на кнопку вызова.
– Какие вы вандалы! – брезгливо оглядываясь вокруг, сказал Горацио.
– Это от бедности. Вандализм – он ведь от бедности и беспросветности.
– Нет, не от бедности, от невежества.
– Нет, все же от бедности, – возразила Анастасия. – У хитропупых не так.
Подошел лифт. Оба вошли в размалеванную и поцарапанную кабину лифта, которую Горацио оглядел все с той же брезгливостью.
– От бедности и беспросветности, – повторила Анастасия, нажимая на кнопку. – Все это от бедности и беспросветности. Но бывает и хуже.
– Да, в Африке, – сказал Горацио.
– У вас разве такого не бывает? – спросила Анастасия.
– Бывает, но мало-мало, – ответил Горацио.
– А с языком у меня в Риме проблем не будет?
– Ты же знать английский, поэтому не будет. У нас все знать английский. А итальянский потом выучить.
– Ты знаешь, Горацио, мне иногда кажется, что все это мне только снится, просто не верится, что я скоро буду жить в Италии. Это такая древняя культура! Мы, по сравнению с вами, – дикари. Только что с деревьев слезли, по сравнению с вами.
Лифт остановился, они вышли и подошли к дверям квартиры.
– У вас даже номера на двери нет, – заметил Горацио.
– Я же тебе говорила, что мой Иван очень ленивый, – открывая ключом дверь, сказала Анастасия.
– Не говори «мой». Ты же с ним не спать?
– Не сплю. Он на этом диване спит, а я в спальне на кровати.
– Тесновато у вас, – оглядывая комнату, сказал Горацио.
Заскрежетал замок, и через мгновение в квартиру вошел Иван. При виде Горацио его глаза расширились от удивления, но он быстро нашелся и сказал:
– Здравствуйте.
– Ты почему не в Конотопе? – спросила Анастасия, пряча глаза.
– Решил, что лучше сходить к психиатру,– сказал Иван и несколько невежливо добавил:
– Кто это?
– Я – Горацио. Вам обо мне Настя должна была рассказывать. Разве не рассказывать хоть мало-мало на кого она решила жениться.
– Видимо так мало-мало рассказывала, что я и не упомню.
– Я – Горацио Лох,– полностью представился Горацио и поклонился. – Я, собственно, помочь вещи забрать. Вот я зачем.
Иван молча подошел к окну, стал смотреть в него, а потом, повернув голову, произнес:
Зачем ты здесь, Горацио, я знаю.
Пришел ты, верно, сообщить, что Клавдий будет жить,
И будут жить бедняги Розенкранцы,
И Гильденстерны тоже будут жить.
Смешно, Горацио, для Гамлета не ново,
У Гильденстерна есть коза, у Клавдия – корова.
Протянут как-нибудь.
А Розенкранц… Он был здесь и сказал мне «До свидания».
Я полагаю, Розенкранц уже не в Дании.
И ты езжай, тебя здесь Теодор научит пьянству.
– Ты хоть при Горацио не придуривайся, – сказала Анастасия.
– Между прочим – это стихи, а стихи – это всегда святое. А что по поводу Лоха – это вы зря. Зря вы так о себе уничижительно. Вы далеко не лох. Лох тут я. Поздравляю.
– И вас с наступающим вас праздником! – сказал Горацио.
– С каким?
– С Днем рождения Первый Великий Гетман.
– Спасибо, только лучше бы он не родился.
– Ну – ропщите, ропщите. Роптать позволено. Может быть, как у вас принят, выпить по рюмке за знакомство?
– Выпить? Да, пожалуй, надо выпить.
Иван вынул из мини-бара коньяк, три стакана и налил каждому понемногу.
– За вас, Горацио.
– Почему именно за меня? Давайте выпить за здоровье Первый Великий Гетман? У него же день рождения?
– И все же законы гостеприимства велят выпить за вас.
Иван выпил свою порцию. Горацио же с Анастасией только пригубили.
– Я первым у нее был, – сказал Иван, наливая второй стакан.
Горацио понимающе кивнул, а Анастасия усмехнулась.
– Это после меня уже рота солдат повалила.
– Да что ты мелешь! – закричала Анастасия.
– Ну, насчет роты – это я хватил, но двое солдат действительно были.
– Да что ты несешь! – вскричала Анастасия.
– Судя по всему, он говорить правда, – сказал Горацио. – Продолжайте про солдат.
– Про солдат ничего сказать не могу, не знаю. Скажу про себя. Выписала мне она антидепрессант какой-то, а также прописала бег трусцой и контрастный душ.
– Дошло до тебя, Горацио? Это же он про психиатра говорил!
– А-а-а! – протянул Горацио.
– Ты будешь пить таблетки?
– Мне таблетки не помогут. Я из тех, кому нужна результирующая идея. Раз уж я пишу такое, что без купюр нельзя напечатать, то нужна другая результирующая идея, которая оправдывала бы мое существование.
– Всем нужна результирующая идея, – заметила Анастасия. – И все могут ее осуществить, если сумеют правильно выбирать цели и следовать им.
– Я уже выбрал. Убить Великого Гетмана, – сказал Иван, снова наливая коньяк.
– Тише! Тише! – в один голос закричали Анастасия и Горацио.
– Не бойтесь. Уже позволено роптать, – опрокинув свой стакан, сказал Иван.
– Это – не ропот! – сказал Горацио. – Это – бунт!
– Да не бойтесь вы!
– Как же не бояться? – повышенным тоном заговорил Горацио. – Стены могут иметь прослушивания! Если так, то вы нас подставлять!
– Да шучу я, шучу! – с улыбочкой проговорил Иван. – Ну как я, по-вашему, убью гетмана? Где я – и где гетман, – он замолчал, потом добавил: – Хотя, может быть, я и не прав. Может быть, гетман совсем неплохой человек. Он не виноват. Просто его погубило властолюбье. Как там Шекспир писал?
Его пожалеть надо, гетмана. Ведь он, бедняжка, себя губит. И, может быть, даже страдает от этого, мучается, не спит ночами, все плачет. Уже подушка мокрая от слез, хоть выжимай, а он, бедный, все плачет и плачет. Поэтому я и не прав. Разве люди бывают правыми? – Он поднялся и подошел к окну. – Вот снег идет – он прав. Не идет снег? – он все равно прав. Звезды высыпали – они правы. Не высыпали – все равно правы. С человеком же все куда сложнее…
С улицы послышался вой сирены.
Горацио бросился в прихожую, схватил пальто Анастасии, помог ей одеться, а затем поспешно оделся сам. Входная дверь захлопнулась.
Иван снова сел за журнальный столик, снова налил, снова выпил, а потом подошел к окну.
Люди бежали в подъезд, в бомбоубежище, но, тем не менее, какая-то женщина спокойно качала в коляске ребенка, а неподалеку старушка палкой перебирала мусор в мусорном контейнере, в котором искали поживу еще и кошка с собакой.
– Ты смотри! – сказал Иван. – Удивительно! Кошка и собака, а нисколько друг дружку не боятся и не дерутся! Даже старушка не дерется, а ведь у нее палка есть! И древним, библейским повеяло: «И сказал Господь: сотворим человека по образу и подобию нашему, и да владычествуют они над рыбами морскими, и над птицами небесными, и над скотом, и над всею землею, и над всеми гадами, пресмыкающимися по земле». Хорошо-то как, а тошно. «Какая-то в державе датской гниль».
Он вернулся к журнальному столику, занес было руку, чтобы взять бутылку, но другой рукой как бы убрал занесенную руку и лег на диван.
По часам на стене прошел час, когда в комнату вошла Анастасия.
– Меня очень сейчас интересует один вопрос. Ты с кем будешь? Со мной, с лохом? Или с Горацио? Или сразу с обоими? Это негигиенично.
– Я тебе не говорила, потому что жалела тебя.
– А теперь не жалеешь?
– И теперь жалею, но себя жалею больше. Я за кое-какими вещами пришла. Горацио внизу меня ждет, в Мерседесе.
– Даже так?
– Как есть. Я же говорила, что он миллионер.
– Очень рад за тебя.
– Ты прости меня, Ваня, но ты нытик.
– Но ведь не только из-за этого ты уходишь?
– Не только, но и из-за этого тоже.
– По правде сказать, я понимаю, что я нытик. По правде сказать, так я сам себе говорю сейчас: так тебе и надо!
– Ты будешь принимать антидепрессант?
– А тебя это волнует?
– Волнует.
– Это почему же?
– Не каменное у меня сердце, Иван. Как не хорохорься, а, клянусь своим велосипедом, не каменное…
ГЛАВА 43
Погода 31 декабря выдалась не зимняя. Вовсю светило и грело солнце, с крыш капало, оседал на газонах снег, покрытый влажной грязноватой коркой, а ледок на тротуарах почти везде растаял.
Иван сидел на площади Первого Великого Гетмана на скамейке под табличкой «Для тоски» и курил сигарету. Рядом сел неопрятный и помятый мужчина с бутылкой пива в руке и спросил:
– Закурить не будет?
Иван молча вытащил пачку и протянул мужчине.
– Благодарю, – сказал тот, выудил из пачки сигарету и добавил:
– И спички.
Иван поднес ему горящую зажигалку.
В это время подошла и села рядом с Иваном толстенькая женщина, одетая по моде, ушедшей в небытие лет тридцать назад. У женщины на сапогах развязался шнурок, и она, поставив ногу на скамейку, принялась его завязывать, бормоча при этом:
– Говорила мне мама: не надевай сапоги со шнуровкой, надень мои. А я ей: со шнуровкой хочу, со шнуровкой! Вот и мучайся теперь со своей шнуровкой! Вот и получай теперь свою шнуровку! Со шнуровкой хочу, со шнуровкой!
Иван поднялся, выбросил сигарету в урну и снова сел на прежнее место.
– А сигаретой, красавчик, не угостишь?
Иван протянул ей пачку.
– Погодка так и шепчет: займи да выпей! – вытащив из пачки сигарету, сказала женщина и добавила, обращаясь к Ивану: – Я правильно говорю?
Иван пожал плечами.
На скамейку села еще одна молодая женщина. Стройная, черноглазая, лет тридцати пяти, с ярким макияжем, с фиолетовыми волосами, довольно вычурно одетая и с гитарой.
– Тебе с этим парнем ничего не светит, – сказала она хрипловатым голосом. – Клянусь своим велосипедом!
– Подумаешь! Я и не собиралась!
– Она не виновата, что какие-то сволочи такие шнурки выпускают, что все время развязываются, – невпопад сказал мужчина. – Не понимают они, что, может быть, своими шнурками жизнь чью-то гробят. Нет в них сердца. А с другой стороны, что такое развязанный шнурок? Подумаешь! Шнурок развязался! Опрятность – не главное. Главное, чтобы у человека было сердце!
– Сразу видно, что у тебя есть сердце, – сказала толстушка.
– Мне, может, когда я тебя увидел, сразу же перестало тосковаться, до того захотелось завязать тебе шнурок.
– У тебя большое сердце! – сказала толстушка и добавила: – А четвертак у тебя найдется?
– Займем! Погодка так и шепчет: займи да выпей!
– Тогда пойдем отсюда, они скучные.
Оба поднялись и пошли, продолжая переговариваться друг с другом с какой-то особенной, присущей только алкоголикам в предвкушении выпивки, радостью.
– И смех, и грех! – сказала фиолетововолосая, глядя им вслед.
– Смех сквозь слезы, – поддержал ее Иван.
Какая-то дородная женщина с полиэтиленовыми пакетами в руках, не заметив еще кое-где сохранившуюся наледь, поскользнулась и, охнув, упала. Из пакета выкатились два апельсина прямо под ноги к фиолетововолосой. Та подняла их, подошла к женщине и сказала:
– Вот, возьмите.
– Спасибо за помощь, возьмите один себе, – сказала женщина и пошла, прихрамывая.
– Спасибо, – сказала фиолетововолосая и, посмотрев ей вслед, села на скамейку.
– Дают – бери, – высказала она народную мудрость и принялась чистить апельсин. – Мне ее, конечно, жаль, с одной стороны, а с другой стороны – сама виновата, потому что уж больно спешит. Муж, дети, все такое. В общем – квочка. А квочка она и есть квочка. Тоска!
– Вам к психотерапевту надо, – сказал Иван.
– А кому не надо к психотерапевту? Всем, абсолютно всем надо к психотерапевту, потому что все мы больны смертью, разве не так? – она, грустно вздохнув, протянула Ивану половину очищенного апельсина. Иван взял.
Зазвучал гимн:
– Вы почему не встаете? – спросил Иван. – Не боитесь?
– Не боюсь.
– Тогда и я не встану. Кстати, меня Иваном зовут.
– Ну так иди, раз зовут. Шучу!
Гимн закончился, и тут как из-под земли явился полицейский.
– Возрадуемся! – сказал он.
– Возрадуемся! – сказала фиолетововолосая.
– Возрадуемся, – сказал Иван.
– Любите ли вы гетмана? – спросил полицейский.
– Воистину, гетмана. Воистину, гетмана! – по очереди сказали Иван и фиолетововолосая.
– Почему же не встали?
– Заговорились, простите! – извинилась фиолетововолосая.
– «Простите» в карман не положишь.
– Сколько? – спросил Иван.
– Четвертак.
Иван вынул из кармана бумажник и протянул полицейскому двадцать пять евро.
– Двадцать пять с человека, – сказал полицейский.
Иван протянул ему еще одну такую же бумажку.
– Честь имею! – сказал тот, козырнул и ушел.
– И это у них называется честь! – возмутилась фиолетововолосая. – А тебе спасибо, выручил. А я так и не представилась. Меня Александрой зовут.
– Вот и иди, раз зовут, – сказал Иван.
В лице Александры промелькнула растерянность.
– Ты серьезно? – спросила она.
– Да нет, пошутил. Ты пошутила, и я пошутил.
– Это хорошо, что ты только пошутил, потому что ты симпатичный.
– Спасибо за комплимент, – сказал Иван.
– А почему бы нам, не в честь гетмана, конечно, а в честь Нового года не устроить себе праздник? Чтобы стихи хорошие, музыка тихая, свечи, полумрак…
– Новый год уже сегодня, – сказал Иван.
– Так и что? Не успеем что ли? Ты где живешь?
– Здесь. Рядом. На улице Самой Светлой Надежды.
– А я на улице Самых Зеленых Штанов. Смешная у меня улица. Хорошо, что когда-то улицы переименовали, чтоб туристов привлечь. Как в других городах людям, наверное, хочется жить на улице Самых Зеленых Штанов или на улице Самой Светлой Надежды, а живут они на какой-нибудь Заводской или Экскаваторной. Нет, не живут. Только ждут, что будут жить. На таких улицах нельзя жить, а можно только ждать, что будешь жить. Тоска!
– И так и так тоска, – сказал Иван.
– И так и так тоска, – согласилась Александра. – Потому что и я не живу. Я тоже все время жду, что буду жить. Нет, ты симпатичный. Наверное, уже живу.
Она достала из кармана плоскую бутылочку, открутила крышечку и протянула бутылочку Ивану.
– Бальзам на раны.
Иван отпил и сказал:
– Да он крепкий…
– Но ничего?
– На вкус ничего.
– Ты не думай, я только иногда.
– Я и не думаю. Я сам только иногда. Иногда, правда, бывает, что чаще, чем иногда, – он протянул ей назад бутылочку.
– Каламбуришь?
– Разве это каламбур?
– А что это?
– Не знаю что, просто предложение, не каламбур. Каламбур это:
Вот это– каламбур.
– А ты образованный! Люблю образованных! Правда, наплакалась я в свое время от одного образованного… Разошлась… Но с другой стороны, разве можно меня, свободную женщину, сравнить со всеми этими квочками? Тоска!
– И так и так тоска.
– И так и так тоска, – согласилась Александра. – Но моя тоска высокая. Тоска одинокого человека всегда выше по качеству. Это, если хочешь, качественная, плодотворная тоска. Такая тоска как поэзия, как музыка. Может быть, самое важное происходит с человеком, когда он тоскует. Когда его тоска так туго натянута, что аж звенит. «Звенит высокая тоска, не объяснимая словами». Помнишь?
– Помню, – сказал Иван.
– А молодые уже, наверное, и не знают, что была такая песня. Мне их жаль.
– Другие знают, не хуже прошлых.
– Но и не лучше.
– Но и не лучше. Новей только. Новизна – вот что в первую очередь нужно молодости. И мы были такими же.
Иван чуть подался вперед. У памятника Первому Великому Гетману появились Лекрыс с Надеждой. Лекрыс вынул скрипку, сделал проигрыш, а потом Надежда запела. Запела чисто и звонко. Иван вспомнил прошлое. У нее был такой же чистый и звонкий голос, как и в прошлом.
Сыграв песню, Лекрыс снова положил скрипку в футляр, Надежда взяла Лекрыса под руку, и они ушли.
– Мерзавец! – сказала вдруг Александра.
– Кто?
– А скрипач! Футляр не подставил для денег. У меня из-за такого же скрипача психоз был. Лет девятьсот назад играл на этом самом месте, но футляр тоже никогда не подставлял.
Иван посмотрел на Александру с недоумением.
– А что ты так смотришь? Просто гордый был. Во фраке был. При бабочке. Паганини играл, Шуберта, Моцарта. Теперь эти имена почти никто не помнит. Теперь они только в кроссвордах. Теперь другие великие: Поплавский, Пенкин, Боря Моисеев, Шура. Так этот скрипач лет двести назад прям тут же, за игрой и умер. А что ты с таким удивлением на меня смотришь? Ничто не вечно. Наверное, именно из-за этой невечности людям и приходится иногда черт знает чем согревать себе душу. Согреешь душу? – она снова протянула бутылочку.
– Спасибо, но не надо. Я коньяк предпочитаю.
– Да ты, видно, богач! Но не отвлекайся, я тебе про этого скрипача не все рассказала. Так меня из-за него кошмары мучили. Как будто стоит, играет, а футляр не подставил. Люди бросают ему деньги, а деньги эти куда-то катятся, катятся, закатываются куда-то за тридевять земель, а меня это страшно мучает. «Скажите ему, пусть футляр подставит! – кричу. – Ну скажите же, люди! Да люди вы али нелюди!» А люди от меня шарахаются. И я понимаю, что делаю что-то не так, а сдержаться не могу, все бегаю и кричу: «Да люди вы али нелюди! Скажите ему, что б футляр подставил!». А что ты на меня так странно смотришь?
– Ты сказала: «девятьсот лет назад», А потом «двести лет назад» в твоем присутствии умер.
– Я же про кошмары говорю! Что кошмары замучили! В кошмарах это! – она на мгновенье замолчала, потом продолжила: – Мне часто кажется, что люди на меня как-то не так смотрят. Ну и пусть. Внутреннее важнее внешнего. Во мне, конечно, куча недостатков, и взбалмошная я, но зато честная. Все говорю как на духу. Как на духу скажу тебе, что у тебя печаль в глазах. К тебе бы ни одна приличная женщина не подошла бы. Женщины боятся печали. А я твою печаль ценю. У тебя печаль высокая. Печаль от мудрости. «Много мудрости – много печали», как говорил Экклезиаст, – она помолчала. – А он вчера приходил, извинялся. «Прости, – говорит, – Александра, был во многом не прав». Выгнала.
– Экклезиаста?
– А с тобой легко! Ты мудрый.
– Не мудрый. Когда-то думал покончить жизнь самоубийством. Это – не мудро.
– Ты прав. Жить надо. Даже в горе. Гомо сапиенс вышел из горя. А я знаю, что такое горе. Однажды приснилось, что бальзам кончился. Задрожала все в поту холодном. А время – три часа ночи. Бегу сломя голову в дежурную аптеку, смотрю, а в переходе стоит Эйнштейн и на скрипочке своей пилит. Я поздоровалась – и бегу дальше. А он: «Александра! У тебя в сумочке куча денег, пожертвуй безработному физику!». А я ему: «Нашел время деньги зарабатывать! В три часа ночи в подземном переходе!». А он мне: «Любое время и любое пространство – это либо потерянные, либо заработанные деньги». А я ему: «Это что, теория относительности такая? Тоже мне физик нашелся!». А он мне: «Да сама ты физик после этого!». А я ему: «А ты еврей!». А он мне: «Да ты сама еврейка!». А я ему: «А ты поэт!». А он мне: «Да сама ты поэтесса!». – «А ты ученый!» – «Да ты сама ученый!». Долго, долго мы орали друг другу гадости. Но тут в переход трамвай въезжает. Без рельсов, без проводов. Но зато на лбу у него, у трамвая, бегущая строка была: «В Европу, в Европу, в Европу». Ну я и села, дура.
– Ну и чем кончилось? – спросил Иван.
– Без трусов вышла. Вот тебе и Европа. Так и поплелась голая. Руками лицо прикрыла, чтобы не узнали, и поплелась. Ревела, как корова.
– Н о ведь это только сон? – сказал Иван.
– Разве? Разве не обнищали мы с этой хваленой Европой? Нет, надоела я тебе, наверное, со своими кошмарами. Давай я лучше тебе спою. Я ведь пою.
Она вытащила из чехла гитару, чуть ее подстроила и запела:
Она замолчала, потом спросила:
– Я не старая?
– Ты только усталая. И глаза печальные.
– Это не комплимент, не вранье?
– Нет, я – правду. Я стараюсь, чтобы без обмана, – Иван помолчал, потом сказал: – «Но время шло, и старилось, и глохло». Красиво. Почему?
– Секрет утерян. Вымерли знающие такие секреты или уехали в золотые города под голубым небом. Я бы тоже уехала в какой-нибудь золотой город под голубым небом, если бы были деньги. Но с другой стороны, можно ведь и не уезжать? Можно замкнуться и сотворить себе маленький уютный мирок даже в глуши, в скиту, в Конотопе. Хорошо там, тихо. Купим дом с огородом, свиней будем разводить, картошку выращивать, а по вечерам стихи друг другу читать и думать о вечном. Тогда и скит или Конотоп будет тем же, что и золотой город под голубым небом. Может быть, движения и не должны быть передвижениями. Движения должны быть внутри тебя. Душа должна трудиться, а не метаться, как это так часто бывает, – она помолчала и добавила: – А он вчера приходил, извинялся. «Прости, говорит, Александра, но новая, счастливая жизнь будет только через тысячу лет». Выгнала.
– Чехова?
– А с тобою легко! Ну что? Пойдем, зажжем свечи? «Свеча горела на столе, свеча горела»…
ГЛАВА 44
– По-видимому, мы ошиблись, – сидя на кровати свесивши голову, грустно сказал Художник.
– Да, – согласился Озабоченный. – Голодовка – это уже не ропот. Голодовка – это уже бунт.
– Теперь, по прошествии, можно сказать, что в нашем рабском положении это была глупая идея. Не продумали мы ее до конца, – продолжал Художник.
– А кто предложил голодовку? Какой идиот? – повысил голос Озабоченный. – Ах, да! Художник и предложил, сволочь!
– Сохраняйте спокойствие, товарищи декабристы! – призвал к порядку Давид Давидович. – Эти империалистические прихвостни только рады будут посеять раздор в наших рядах!
– Зря ты, Озабоченный, на Художника взъелся, – сказал Философ. – Мы все виноваты. Мне сдается, что все мы как-то вместе воодушевились. Вопрос теперь не кто виноват, а что делать. Ведь заколют же…
– Терпи, товарищ декабрист! – все с тем же воодушевлением произнес Давид Давидович. – Пусть даже мы погибнем, мы погибнем не зря! Декабристы разбудили Герцена, и мы, их потомки, сегодняшние декабристы, тоже кого-нибудь разбудим!
– Не разбудим. Давид Давидыч. О декабристах знала вся Россия, а о нас никто так и не узнает, – грустно произнес Художник.
– Эй! Голодающие! – раздался старческий голос Маргариты Васильевны из-за забаррикадированной кроватями двери. – Тут ваши родственники под дверью собрались. Послушайте, что они скажут!
– Виталик, а, Виталик! – жалобным голосом проговорили за дверью. – Ты меня слышишь?
– Слышу! – отозвался Гороховый Суп.
– Послушайся маму, брось дурить. Я ведь знаю тебя, ты ведь добрый мальчик был, все к врачу ходил, все докладывал! Чуть что случилось неправильное в палате, ты сразу же к Маргарите Васильевне, так, мол, и так. Молодец. А тут тебя словно подменили. Но я знаю, тебя подбили на это. Ты сам бы ни за что! А я, между прочим, колбасу тебе копченую принесла. Ты слышишь? Что молчишь?
– Слюнки текут.
– Ну так чего же тогда дуришь?
– Ну, у меня есть товарищи!
– Она тебе не товарищи, раз на такое тебя подбили!
– Позвольте теперь я, – послышалось за дверью. – Леня, ты меня слышишь?
– Слышу! – отозвался Леня-барабанщик.
– Я знаю, ты не виноват. Ты барабанщик, ты ноты не знаешь. Поэтому скажи своим друзьям, если их только можно назвать друзьями, пусть разбирают свою баррикаду. Вы делаете себе только хуже.
– И Маргарите Васильевне это убийство так и сойдет с рук? – спросил Художник.
– Это было лечение. Не я, между прочим, выдумала это лекарство!
– Знаем. Фашисты выдумали!
– Это ты, Ван Гог? – снова донесся голос Маргариты Васильевны. – Так это ты зачинщик? Молчишь? Ну – молчи, молчи. Я все равно вычислю, кто зачинщики.
– И будете мстить? – спросил Философ.
– Лечить буду, а не мстить. Лечить от неадекватного поведения. Потому что адекватным поведением вашу голодовку не назовешь. Но вы не врачи, вам этого не понять. Этому учиться надо.
– Да куда уж нам! – сказал Философ.
– Маргарита Васильевна, я не хотел, это все они! – крикнул Гороховый Суп. – Я адекватно себя вел.
– Знаю, знаю, милый! Ты всегда был послушным мальчиком!
– Я тоже послушный, Маргарита Васильевна! Это все они. Художник, Озабоченный и Философ! Да еще Давид Давидович! Это они нас с Гороховым Супом подбили! – закричал Леня-барабанщик.
– Вот и молодцы! А теперь не бойтесь, разбирайте вашу баррикаду и спокойненько себе обедать!
Гороховый Суп с Леней-барабанщиком ухватились за кровать, но остальные тут же воспротивились, и началась потасовка. Хоть декабристы и были в численном преимуществе, но Гороховому Супу из-за одной только его огромной массы противостоять было трудно, поэтому, если и было на стороне декабристов преимущество, то самое минимальное.
Неожиданно что-то большое и темное надвинулось на окно, закрыв собой небо, и в палате потемнело. Потасовка почти сразу прекратилась: все расширившимися от изумления глазами смотрели в окно. А изумляться было от чего. Снаружи, на расстоянии вытянутой руки от окна, колыхался блестящий новенький паровоз.
Первым пришел в себя Давид Давидович.
– Я знал, я верил! – закричал он.
– Глазам своим не верю! – воскликнул Философ. – Это же третий этаж, как же это?
– Он, скорее всего резиновый или матерчатый. Как воздушный шар или дирижабль – нашелся Озабоченный.
– Да, наверное… – согласился Философ.
– Да бросьте вы! Тут же явно металлический корпус. Дирижабль с жестким металлическим корпусом. Просто дирижабль в виде паровоза, – все разъяснил со знанием дела Художник.
В кабине летающего паровоза появилась Магдалена. – На ней было черное пальто, черное платье до щиколоток, а на голове по-церковному завязанный темный платок.
– Я за тобой, Олежка! – крикнула она в окно. – Мне голос, типа, был. Типа, возлюбленная дочь моя, не шантажируй одна Брехунца, потому что я, типа, косноязычная. Пусть вещает ему мой возлюбленный отрок. Типа, ты, Олежка. На вот ключ от окна.
Паровоз поднялся чуть выше, так что голова Магдалены оказалась на уровне открытой форточки, и Магдалена бросила в нее ключ от окна. Философ открыл окно, отворил его, шагнул в кабину и обернулся на оставшихся.
– Ну, товарищ машинист! – обиженно заговорил Давид Давидович. – Разве вы не говорили, что за всеми прилетите, а тут вдруг берете с собой только одного Философа!
– Надо их взять, Магдаленочка, – сказал Философ. – Иначе им каюк.
– Всех?
– Не всех. Подойдите сюда, ребята, – сказал Философ.
К окну подошли Озабоченный, Давид Давидович и Художник.
– А тот жирный? – спросила Магдалена и тут же сказала: – Жирного не возьму. Жирный в кабине не поместится.
– И не надо его брать, он предатель! Вперед, товарищи декабристы! – закричал Давид Давидович.
– Вообще-то, можете, на самом деле, типа, пройти в тендер. Только осторожно. Там всякая всячина свалена, надо, типа, разобрать.
Декабристы прошли в кабину, а затем в тендер.
– О! – воскликнул радостно Художник. – Да тут и холст есть, и краски, и кисти!
– Я же говорю, что тут, типа, всякая всячина.
– Ну что, в Небесный Хитропупинск, а, товарищ машинист? – спросил Давид Давидович.
– Нет, – сказала Магдалена. – Приземлимся где-нибудь в лесочке и будем ждать гласа божьего.
– Понимаю! Понимаю! – воскликнул Давид Давидович. – Гласа совокупности духов великих людей, живущих в ноосфере!
ГЛАВА 45
Сергей со скучающим видом лежал на диване перед телевизором и пультом переключал каналы. Раздался стук в дверь.
– Войди, – сказал Сергей.
Вошла мать, низенькая худенькая женщина лет пятидесяти, с таким же, как у сына, треугольным лицом и длинным крючковатым носом, чуть ли не достигающим верхней губы.
– Саша сегодня плакала, – сказала она. – Говорит: «Где мои яички».
– А ты ей объяснила, что у девочек не бывает яичек? – усмехнулся Сергей.
– Это не шуточки! – мать возвысила голос. – Ребенку нужны протеины, а у нас денег только на крупы и картошку, да и то не хватает. Пора бы тебе слезть с моей шеи. Работать пора.
– А что я умею? – по-прежнему глядя в телевизор и переключая каналы, сказал Сергей. – Умел бы замки вскрывать – мог бы открыть свое дело: отпирать двери потерявшим ключи. А так…
– Мог бы чернорабочим пойти, чернорабочим и с судимостью можно устроиться.
– Чернорабочий – это мелко.
– А голодать не мелко?
– И голодать мелко. Надо смотреть на жизнь философски. Жизнь любого человека – это мелочь по сравнению с необъятным космосом.
– Философ сраный! – сказала мать и вышла из комнаты.
Зазвонил телефон.
– Тебя, философ сраный! – крикнула мать. – Женский голос.
– Алло? – подойдя, сказал Сергей в трубку.
– Это я, Герда. Помнишь меня?
– Как такую красавицу забудешь! – усмехнулся Сергей. – Только зачем тебе нужен гусь?
– У меня очень серьезный разговор по поводу твоей специальности.
– На сколько кусков серьезный?
– На две тысячи евро. Устроит?
– Ну – не знаю. У меня тут нечто более денежное намечается.
– Могу добавить еще пятьсот. Больше у меня попросту нет.
– Ладно, где и когда встретимся?
– Давай в кафе «Грот». Знаешь, где это?
– На улице Самых Счастливых Людей.
– Верно. У тебя нет клаустрофобии?
– Вроде нет.
– Тогда, как войдешь в кафе, спускайся вниз, в сам грот. Там встретимся. В 19:00. Устроит?
– Сегодня второе января. Они могут не работать.
– Я узнавала. С утра они не работают, но с 18:00 уже работают. Пока.
Герда пришла чуть раньше и только успела заказать два кофе, как появился Сергей. Герда отметила, что на нем был все тот же вышедший из моды костюм и та же рубашка.
– Ну, привет, Герда, – сказал он, ухмыляясь.
Герда пододвинула ему чашку с кофе.
– А ведь дела у тебя вовсе не так хороши, как ты пытаешься представить. На тебе все тот же старый костюм. А ведь ты еще молодой, чтобы так совсем уже не следить за модой. Ну? Признайся? – сказала она.
– Ну, признаюсь, и что? Давай лучше о деле. Что нужно вскрыть, сейф?
– Нет, дверь на технический этаж.
– А зачем тебе?
– Тебе это не надо. Меньше знаешь – лучше спишь.
– Значит, это опасно?
– Опасно. Но я же плачу хорошие деньги?
– Что-то я пока не вижу никаких денег.
Герда полезла в сумочку.
– Вот, – сказала она, выкладывая на стол деньги. – Здесь тысяча пятьсот. Остальные – как сделаешь дело.
Сергей взял в руки купюры.
– Ах, денюжки! Как я люблю вас, мои денюжки! – пропел он, положил деньги в карман пиджака и добавил:
– Ну что? Затаримся и пойдем ко мне?
– Ты хочешь вот так сразу их пропить?
– Ну, не пропить, конечно. Но повеселиться не мешает. Быть может, последние сутки перед новой отсидкой живу. Пошли ко мне.
– А без меня никак?
– А вдруг я где-нибудь завеюсь? Тогда ищи-свищи меня завтра!
– Тебе нужна нянька?
– Нет, я не хочу, чтобы ты была мне нянькой. Я хочу нечто поинтимнее.
– У нас сугубо деловые отношения, раз я тебе плачу. Разве это не ясно?
– Ясно… Ладно, согласен на няньку. А то ведь завеюсь!
– А у тебя есть, где спать? Другая кровать?
– Найдется.
Герда вытащила из сумочки телефон.
– А куда ты звонишь? – спросил Сергей.
– Отцу. Скажу, чтобы не ждали меня сегодня.
– Вот это – дело! Вот это ты молодец!
Когда Сергей с Гердой, нагруженные продуктами, пришли в квартиру, дверь открыла мать Сергея.
– Вот, на, – Сергей протянул ей деньги. – Чтоб не плакалась больше, что денег нет. А где Саша? Я ей вот, – он вынул из кармана плитку шоколада, – шоколадку купил.
– Температурит что-то Сашенька.
– Врача вызывала?
– Нет. Напоила чаем с малиновым вареньем. Думаю, что не страшно. Думаю, что к утру пройдет. Ты скажи, деньги откуда?
– От верблюда. Давай свою куртку, Герда.
– Опять какая-то афера? – спросила мать.
– Не говори так, а то Герда подумает, что я аферист.
– А что тут думать, если дело ясное, что дело темное.
– Не слушай ее, Герда. Пошли в мою комнату. И попрошу нас не беспокоить.
Они прошли в комнату, довольно тесную и бедную: разложенный продавленный диван, поцарапанные журнальный столик и шкаф, продавленное кресло-кровать. Сергей принялся извлекать из пакетов продукты. На столике появились шпроты, красная икра, копченая колбаса, сыр, баночка маринованных огурцов, нарезанный батон, две бутылки горилки с перцем и бутылка шампанского.
– Неужели ты выпьешь две бутылки? – спросила Герда.
– Ты мне поможешь. Да ты присаживайся.
Герда села в кресло.
– Я не буду пить. Ты же знаешь, что я не пью. И потом у меня завтра должна быть твердой рука. Вот кофе я бы выпила.
– А зачем тебе твердая рука?
– Тебе это не надо. Меньше знаешь – крепче спишь.
– Ладно. Пойду тарелки принесу и сливочное масло. Икру вкуснее всего есть со сливочным маслом.
Сергей ушел, а Герда взяла в руку баночку с красной икрой и принялась изучать этикетку. Потом, все еще не удовлетворившись, открыла банку и понюхала. Появился Николай с тарелками и масленкой.
– Ну, шампанского ты, я надеюсь, выпьешь?
– Шампанского выпью.
– Намажь пока бутерброды, – сказал Сергей, открыл бутылку горилки, налил себе в рюмку, потом открыл шампанское, разлил по бокалам и сказал:
– Ну – за нее, за удачу! – он выпил горилку и запил шампанским.
– А ты дикарь, – сказала Герда, пригубив шампанское. – Кто же водку запивает шампанским?
– «И вкусы и запросы мои странны. Я экзотичен, мягко говоря», – сказал Сергей, зажевывая горилку бутербродом с маслом и икрой. – Знаешь такую песню? Сейчас дожую бутерброд и спою.
– Не спеши. Мне тоже подкрепиться надо. А Сашенька это кто, сестренка твоя?
– Сестренка.
– Сколько ей?
– Семь лет.
– Как и моему брату. А отец твой где? Развелись?
– Умер отец от цирроза печени. Слишком много пил. Но мне его не жаль. Бывало, напьется, и давай меня ремнем обхаживать.
– За что?
– Да ни за что.
– Разве можно так. Детей вообще бить нельзя, а тем более ни за что.
– Жизни ты не знаешь, Герда. Ну что? Споем?
Он снял со стены гитару, чуть подстроил и запел:
Он положил гитару.
– А все-таки, ты замечательно поешь! – улыбаясь, сказала Герда.
– А сам я? Сам я разве не замечательный?
Он встал с дивана, подошел, присел на подлокотник кресла и одной рукой обнял Герду за плечи.
– А сам ты – гусь, – сказала Герда, убирая его руку.
– Все-таки гусь? Даже сейчас?
– Почему ты говоришь «даже»? Что такое особенное произошло, что ты говоришь «даже»?
– Когда я пел, мне показалось, что наши души так сблизились, такими родными стали…
– Тебе показалось.
– Огорчительно. Очень огорчительно. Даже больно. Ну что ж. Налью себе еще обезболивающего.
Он, вздыхая, сделал себе бутерброд с икрой, снова налил горилки, выпил и, закусывая бутербродом, пробормотал:
– Странная вещь получается. Ведь теперь, в связи со всеми этими контрацептивами, совершить половой акт – это все равно, что выпить стакан воды, а ты против. Почему?
– Потому что.
– Спасибо тебе большое. Как доходчиво и подробно ты все объяснила. Ну да ладно. Еще шампанского?
– Лучше кофе.
– Сколько сахару?
– Две ложечки.
– Хорошо.
Сергей вышел из комнаты и прошептал:
– Ну, бля, пойдем другим путем…
На кухне он поставил на огонь чайник, вынул из аптечки бутылек с таблетками, высыпал все в кофемолку, перемолол, высыпал получившуюся белую пудру в чашку, добавил ложку растворимого кофе, воды и размешал.
В кухню вошла мать.
– А что тут делает мое снотворное? – спросила она.
– Это я выставил. Искал что-нибудь от головной боли.
– Там должен быть анальгин, поищи.
– Уже.
Он вернулся в комнату и поставил перед Гердой чашку с кофе.
– Пей пока горячий, – сказал он.
Герда сделала глоток и сказала:
– Да он только теплый!
– Пей пока теплый, а я тебе пока еще спою.
Загудел над перроном прощальный гудок,
Заскрипели колесные паты.
Покидай, моя плоть, мой родной городок,
Ждут тебя деревянные нары.
Ну, как тебе?
– Хуже, чем предыдущая. Сыровата.
– Ну да. Предыдущая была все-таки Генри Уодсворта Лонгфелло, а это – моя.
– Ты заставляешь меня изменять своим привычкам, – сказала Герда, ставя на столик пустую чашку. – Вообще-то я не пью чуть теплый кофе.
– С волками жить – по волчьи выть.
– Ты – волк?
– Все мы друг другу волки. Вот ты. Ты хочешь, чтобы я открыл тебе какой-то замок, но ведь это опасно?
– Опасно, – подтвердила Герда и клюнула носом.
Сергей налил себе еще горилки, выпил и стал жевать бутерброд.
– Но ты все равно подвергаешь меня этой опасности. Ну, разве ты не курва после этого?
– Что ты себе позволяешь? – уже со слипающимися глазами проговорила Герда.
– То есть, я хотел сказать не «курва», а волк. Разве ты мне не волк после этого? А раз ты мне волк, то справедливость велит, чтобы и я был тебе волком. Ну, бляха-муха, разве не так?
Видно было, что Герда борется со сном.
– Что? Засыпаешь, волчара?
– Ты мразь! – только и сказала Герда, и голова ее безвольно свесилась.
Сергей подошел к креслу и ударил Герду по щеке. Не было никакой реакции. Сергей подхватил Герду, дотащил до дивана, уложил, расстегнул молнию на ее джинсах и стал их снимать.
ГЛАВА 46
– Я подозревал, что она мне изменяет, – говорил Иван Людмиле, сидя в баре на табурете у стойки.– Пару раз назвала меня чужим иностранным именем и даже, по-моему, не заметила. Или сделала вид, что не заметила. Не знаю. Женщины, все как одна, умеют жутко как правдоподобно притворяться. Мужчине, если в лоб сказать об его измене, – он тут же себя выдаст. Взгляд отведет или глаза опустит, или как-то еще. Женщины не так.
– А, по-моему, умело притворяться могут как женщины, так и мужчины. От пола это не зависит. Артистами бывают и мужчины, и женщины, – сказала Люда и занялась клиентом.
Иван допил свой коньяк и закурил.
– Сильно переживал? – спросила Люда.
– Переживал, но ей не говорил. Ныл, правда. Каюсь, я нытик, ныл, конечно, но про измену не намекал. Разве что раз не выдержал и спросил: кто такой Горацио.
– Тебе надо было бы завести любовницу, и чтобы Анастасия об этом узнала. И при этом вести себя как ничем не связанный холостяк. Надо было, чтобы она тебя приревновала, вот тогда бы она одумалась, начала бы ревновать и забыла бы своего хахаля.
– Не одумалась бы. Тут пожирнее кусок, чем сто тысяч евро, тут миллионы.
– Неужели хитропупый?
– Нет, иностранец. Миллионер из Рима.
– Да, Хитропупинск не Рим! Мы еще по деревьям лазили, когда у них уже была великая цивилизация и культура.
– Ну ладно, Люда. Дай мне вон ту стограммовую бутылочку коньяка. Пойду за столик и выпью за упокой.
– За чей упокой?
– За свой.
– Как это?
– Позвонили мне из Службы Безопасности Сельхозугодии, сказали явиться для проверки на детекторе лжи. Но я не пройду эту проверку. Рыльце у меня в пушку. Я действительно сказал, что хочу убить гетмана.
– Говорят, можно дать взятку – и не отправят на рудники. Говорят, 25 тысяч евро.
– Аж неудобно тебе жаловаться, получается, что я тебе все время жалуюсь. Но это уже в последний раз. Обчистила меня одна девица, все деньги унесла, все 50 тысяч. Пью на ту мелочь, что в бумажнике оставалась. Эх! А сколько я тебе должен? – он полез за бумажником.
– Нисколько. Ты в таком положении, а я буду с тебя деньги брать?
– Ну да, ну да… спасибо, – сказал Иван, снова тяжко вздохнул, встал, прошел через весь зал и, миновав какую-то парочку, сел спиной к залу за самый дальний столик в углу.
– А я во сне меняю мир, – послышался позади до боли знакомый хрипловатый женский голос. – Во сне ведь все можно. Это вчера меня выгнали за пьянку на рабочем месте из супермаркета, а сегодня я была императрицей Японии. А тут вдруг почему-то революция, и я сразу же стала комиссаром, потому что умела читать и писать. А потом, когда Каплан стреляла в Ленина и промахнулась, я в него не промахнулась и сразу же застрелила Каплан, чтобы на меня не подумали. А Ленин, истекая кровью, сказал: «За то, что она застрелила эту мерзавку Каплан, пусть будет моим преемником». Так у меня на руках и умер. Потом мы с Троцким задушили Сталина подушкой. Только ты не подумай, что я извергиня какая-то, я ведь только за ноги держала. Потом Троцкий убежал в Америку, но я и там его достала, я многих тогда достала, и меня, низость-то какая, тоже хотели расстрелять.
– Расстреляли? – спросили мужским пьяным голосом.
– «Но время шло, и старилось, и глохло». То есть, но время шло, и ружья заржавели.
Ивану было и грустно, и смешно одновременно. Александра была в своем репертуаре.
– А может быть, как ты думаешь, направим стопы свои в скит, в Конотоп, в Саратов? Дом купим, огород. Картошку будем сажать. Свиней разводить. Стихи друг другу читать и думать о вечном. А по вечерам: «Свеча горела на столе, свеча горела». Ты допил? Ну что, пошли?
Только они поднялись, как Иван пошел следом и, обогнав их, загородил собой проход. Александра, увидев его, сказала «привет», попыталась продолжить свой путь как ни в чем не бывало, но Иван по-прежнему стоял у нее на пути.
– Где мои деньги, Александра? – спросил он.
– Не знаю, о чем ты говоришь, – твердо сказала она.
– Мужик, – сказал мужчина. – Ты что-то путаешь.
– Ты не знаешь, она воровка, как видно, профессиональная. Где мои пятьдесят тысяч, Александра?
– В глаза не видела! – продолжала упорствовать Александра. – Миша, убери с прохода этого нахала. Это же надо?! Какая беспардонная клевета! Убери его с прохода, Миша!
Миша, небольшого роста полный мужчина, схватил Ивана за рукав. Иван попытался отцепиться, в процессе борьбы оба повалились на пол, а Александра тем временем выскочила из закусочной.
– Она воровка! – кричал Иван и, понимая, что Миша не виноват, не пытался его бить, а только пытался сковать его движения. Миша же все старался изловчиться, чтобы посильнее ударить, что ему не слишком удавалось.
– Да разнимите их кто-нибудь! – закричала Люда.
Это была не полноценная увлекательная драка, а возня, и вероятно, поэтому несколько мужчин их скоро растащили. Иван сразу же выбежал из бара, вгляделся налево, направо, но Александры, как и следовало ожидать, и след простыл. Он вернулся в бар.
Мужчина, растрепанный, расстегнутый до пупка, сидел на стуле, но, увидев Ивана, снова кинулся в драку. На этот раз Иван ударил. Миша упал на спину. Иван, постояв над ним, беззлобно произнес: «Дурак ты!», подошел к зеркалу, причесался, привел в одежду в относительный порядок, после чего отправился к стойке и сел на табурет.
– Это была та девица, которая меня обчистила, – сказал он.
– Только ищи-свищи ее теперь! – сказала Люда.
– Откровенно говоря, мне не очень жаль этих денег. Какие-то они были шальные, случайные. Ты же помнишь того мецената?
– Помню. Но как бы то ни было, тебе было бы чем дать взятку.
– Это – да, это – печально. Но даже если меня расстреляют, на этой жизни жизнь еще не кончается.
– А я в бога не верю.
– А я теперь верю.
– Ну и как? Легче с верой жить?
– Немного легче. Без бога тоска, а с богом только грусть.
– Странно это, что есть грусть, когда ты бессмертен, – сказала Люда.
– Ничего странного, – сказал Иван. – И маленькие дети бывают несчастны, хотя и не знают, что их ждет смерть.
– А какой он, бог, по-твоему?
– Не знаю. Только чистые сердцем бога узрят.
– Тогда ты, Ваня, узришь.
– По-твоему, я чист сердцем?
– Во всяком случае, ты хороший человек. Ты ни на кого не держишь зла.
– Этого мало, надо еще и не делать никому зла, а только добро.
– Ну, это еще ни у кого в полной мере не получалось, – сказала Люда.
Иван посмотрел на ширму, за которой скрылась худенькая посудомойка.
– Да, давно собираюсь спросить у тебя, как там Герда? Она не сильно на меня тогда обиделась?
– Нет. После того, как ты позвонил, что к тебе вернулась жена, мы все обговорили и решили, что сердцу не прикажешь. «Чы вынна ж голубка, що голуба любыть?»
– Ну, я, положим, не голубка… – заметил Иван.
– Какая разница? От неразделенной любви и женщины, и мужчины страдают одинаково. Любой в твоем состоянии снова сошелся бы с женой. А кто была тебе Герда? Только знакомая. Ведь между вами ничего серьезного не было. Какие тут могут быть обиды.
– Не скажи, обиды все равно быть могут.
– Но не у Герды. Хоть ты ей и нравился, но она девушка умная.
– У нее есть кто-нибудь?
– Да, она встречалась. То с одним, то с другим. Но что-то не слышала, чтобы она была хоть от одного из них в восторге.
– И все-таки зря я тогда снова сошелся с Анастасией. Знал ведь, что она ненадежная жена. Но надежда на лучшее, черт ее подери, всегда остается.
– А ты позвони Герде, – сказала Люда, – ведь ты ей нравился. Ах, я забыла, что тебе в Службу Безопасности… – она помолчала, потом сказала: – А ты спокойный. Неужели тебе не страшно идти завтра в Службу Безопасности?
– Страшно. Очень страшно. Но я хорохорюсь, а когда хорохоришься, не так страшно.
ГЛАВА 47
С трудом выбравшись из тяжелого, вязкого как смола медикаментозного сна, Герда почувствовала боль внизу живота и, потянувшись туда рукой, оцепенела. Трусиков на ней не было. Она встала и огляделась. Трусики и джинсы валялись на полу.
– Мразь! – выругалась Герда, одеваясь и глядя на храпящего в кресле Сергея. – Какая ты мразь!
Перед Сергеем на столике валялось содержимое ее сумочки: расческа, носовой платок, ключи от квартиры, помада, духи, револьвер и деньги. Одна бутылка горилки была пуста, другая выпита наполовину.
Герда собрала высыпанное в сумочку, посмотрела на часы, и крича: «Черт! Черт!» – стала тормошить Сергея.
– Проснись, мы опаздываем! Да проснись же!
Наконец Сергей открыл глаза и посмотрел на Герду мутным полупьяным взглядом.
– Опаздываем! – снова закричала Герда.
– Я, бля, никуда не опаздываю, – сказал Сергей, взял шампанское, стал пить из горлышка, но Герда вырвала у него бутылку.
– Ты же деньги взял! Давай, отрабатывай! – кричала Герда.
– Деньги я взял, – снова беря в руку бутылку, сказал Сергей. – Но это значит лишь то, что я, бля, восстановил справедливость. Ты, бля, хотела меня использовать, а вместо этого я использовал тебя.
– Ты что же, отказываешься вскрыть замок?
– Я не умею вскрывать замки, я пошутил.
Герда безвольно опустилась на диван.
– Значит, получается, что все было зря?
Она произнесла эти слова не глядя на Сергея, со взглядом, обращенным как бы вовнутрь себя.
– Смотри на это философски, – сказал Сергей. – Жизнь – она, бля, вообще зря. Смысла в ней нет.
Герда подняла на него гневные глаза.
– Ошибаешься! – сказала она, вытащила из сумочки револьвер и навела его на Сергея. – Пристрелить такого мерзавца, как ты, – уже смысл.
– Эй! Ты, бля, не шути так! – в безнадежной попытке защититься Сергей вскинул руки.
– Мразь! – сказала Герда и выстрелила ему в голову.
Через несколько секунд в дверь постучали, и тут же на пороге появилась мать Сергея.
– Вы что тут, петарды взрывае…
Слово «взрываете» застряло у нее в горле: под дулом наведенного на нее револьвера она потеряла дар речи.
Герда некоторое время держала револьвер наведенным, но скоро опустила его.
– Вызывайте полицию, – сказала она.
ГЛАВА 48
У подъезда на скамейке, как обычно, сидела Вера Львовна и читала все ту же книгу. Подошла Полина Васильевна с метлой и совком, и присела рядом.
– Все Чеха читаете, Вера Львовна?
– Да. Как хорошо он все-таки пишет! Вот послушайте, вот, Тузенбах.
– Еврей? – подозрительно спросила Полина Васильевна.
– Нет, это не Тузенбах, это Вершинин.
– Тогда читайте.
– «А пройдет еще немного времени, каких-нибудь двести-триста лет…»
– И настанет новая счастливая жизнь и будет тебе счастье! – гневно перебила ее Полина Васильевна. – Все одно и то же! Все одно и то же! Ну, а вам-то что?! Да ваши косточки давно сгниют! Двести! Триста! Тысячу лет! Глупая вы женщина. Вера Львовна, коли нудоту такую читаете!
Она встала, отошла на несколько шагов, что-то подмела в совок, вернулась и прокричала Вере Львовне на ухо:
– Дура!
Маленькое личико Веры Львовны сморщилось, она подняла на Полину Васильевну жалобные глаза и уже готова была разреветься, но вдруг выражение ее лица переменилось: отвис подбородок, а глаза в изумлении расширились.
– Федор… – прошептала она.
– Опять залез на дерево, скотина! – привычно проговорила Полина Васильевна, обернулась, произнесла «ах ты, скоти…», но не договорила: на дереве в петле из бельевой веревки безжизненно висело то, что было прямым потомком Фридриха Великого, при рождении получившее гордое имя Теодор.
ГЛАВА 49
И снова площадь перед дворцом, куда направлялся Заратуштра, была вся запружена народом, а из громкоговорителей над толпой звучно гудел голос Сидорова, стоящего на ступеньках дворца:
– А теперь давайте продолжим рассматривать все логически от начала бытия. Вот что говорится в библии:
– «И насадил Господь Бог рай в Эдеме на востоке; и поместил там человека, которого создал. И произрастил Господь Бог из земли всякое дерево приятное на вид и хорошее для пищи, и дерево жизни посреди рая, и дерево познания добра и зла. И заповедал Господь Бог человеку, говоря: от всякого дерева в саду ты будешь есть; А от дерева познания добра и зла, не ешь от него; ибо в тот день, в который ты вкусишь от него, смертию умрешь». Спрашивается, зачем тогда сажать древо познания? Уж не провокация ли это? Самая настоящая провокация! Так не провокатор ли господь? Самый настоящий провокатор. Так нужен ли нам такой бог? Нет, такой бог нам не нужен!
– Нет бога, кроме Сидорова! – крикнул кто-то, и толпа начала скандировать:
– Нет бога, кроме Сидорова! Нет бога, кроме Сидорова! Нет бога, кроме Сидорова!
Сидоров повелительно поднял руку, чтобы прервать скандирование.
– Пойдем дальше, – сказал он. – Бог сотворил Адама и Еву и сказал им: плодитесь и размножайтесь, и наполняйте землю. Но вот вопрос: как дети Адама и Евы могут плодиться и размножаться, если они родные братья и сестры? Налицо инцест, самый настоящий инцест! И если это «совокупляйтесь, братья и сестры» – слово божье, то нужен ли нам такой безнравственный бог? Нет, такой бог нам не нужен!
– Нет бога, кроме Сидорова! – снова начала скандировать толпа.
– Люди, одумайтесь! – закричал Заратуштра. – Библия – не слово божье! Библию писали люди! И зачастую невежественные люди!
Кое-кто из задних рядов обернулся.
– Да, да! Невежественные люди! – повторил Заратуштра.
– Уж не это ли пресловутый Ботиночкин? – спросил кто-то.
– Он, он! Его козлиная борода!
– Я Сапожков, – сказал несчастный Заратуштра, но толпа начала его окружать.
– Ботиночкин он, Ботиночкин! Его козлиная борода! Бей его, ребята! – крикнул кто-то, и не поздоровилось бы Заратуштре, если бы он не вознесся над толпой и не стал невидимым.
Став невидимым, Заратуштра пролетел над толпой и сквозь стекло влетел в закрытые двери дворца. Там, сразу за золотым троном, уже не виден был помост с лабораторией господа, а была стена с фреской, изображающей Сидорова, схватившего бога за бороду.
Пролетев сквозь эту стену и очутившись в лаборатории, Заратуштра снова застал господа за электронным микроскопом.
– А, это ты… – сказал господь, мельком глянув на него. – Ну, что нового?
– Как вы можете быть таким спокойным? Вы что, не знаете, что какой-то Сидоров организовал бунт?
– Знаю, конечно. Но, понимаешь ли… Что-то скучно жить стало в раю. Давно уже мне хотелось какого-то бурления, чтобы страсти так и кипели, так и кипели. Надоело мне, что все тишь да гладь да божья благодать. «Кубок жизни был бы сладок до приторности, если бы не падало в него несколько горьких слез», – сказал Пифагор, и я с ним согласен. И ты бы, если бы не проводил большую часть времени на земле, истосковался бы в раю, в этом болоте счастья. Так что пусть этот Сидоров потешится. Ты мне лучше скажи, как там Иван и Герда? Неужели их обоих посадили в тюрьму?
– Нет, Иван на следующее утро нашел деньги на взятку в коробке с гречневой крупой, куда сам же их по пьянке и спрятал. А Герду суд оправдал.
– Рад это слышать. А как ты думаешь, они будут вместе?
– Как же не быть. Будут они не разлей вода, будут жить долго и счастливо и умрут в один день.
– Спасибо тебе, Заратуштра. После этих твоих слов так хорошо стало на душе, так тепло.
– «Умрут в один день» – это тепло?
– Тепло, Заратуштра, тепло… Печально, но тепло.
ЭПИЛОГ
Над подернутой кроваво-красным ледком зловонной рекой на высоте примерно пятидесяти метров в воздухе парил паровоз. Под паровозом висело полотнище с нарисованным на белом фоне оранжевым круглым пятном, под которым было написано: «Восходящее солнце. Супрематист Максименко-Малевич». Под тендером тоже висело полотнище с надписью огромными буквами: «Брехунец, сойди с трона по-хорошему!». На набережной толпились люди и обсуждали все эти неимоверные явления. По поводу кроваво-красной зловонной реки было высказано мнение, что лед окрасили какие-то водоросли. Было также сказано, что «нет, это не так, это с какого-то химического предприятия отходы слили, сволочи!» По поводу же паровоза большинство сходилось на том, что это такой формы дирижабль. Правда, кто-то сказал, что «никакой это не дирижабль, а настоящий паровоз. А летает он потому, что наконец-то ученые придумали антигравитационный аппарат. Не наши, конечно. Западные. У нас его просто испытывают». Через некоторое время снова было многократно произнесено слово «сволочи». Но на этот раз, кто сволочи и почему сволочи – так и осталось неизвестным. Неизвестным осталось также и то, что люди думают по поводу реющих под паровозом таких смелых, бунтарских полотнищ. Правда, кто-то начал было восторженно: «А посмотрите, какие они смелые! Ну, совершенно не боятся роптать!» Но: «Тише, тише!» – зашикали на него. «Почему? Разве уже не позволено роптать?» – «Да разве это ропот? – возразили ему. – Это уже бунт. На урановые рудники захотели?».
Мимо проходила, судя по выражению лица, крайне захлопотанная мама с мальчиком лет шести.
– Мама, мама! Посмотри! Там – летающий паровоз! – закричал мальчик.
– Я видела, – сквозь зубы процедила захлопотанная мама.
– Да не видела ты, не видела! Ты в другую сторону смотрела!
– А я говорю: видела!
– А я говорю: не видела. Летающий паровоз ты не видела!
– Не показывай пальцем, кому говорю! Ну, погоди! Вот придем домой, я тебе все пальцы поотбиваю! Обещала купить тебе свистульку, а теперь вместо свистульки все пальцы поотбиваю! Выбирай, что тебе больше нравится?
– Мне летающий паровоз нравится!
– Ах, так? Опять показываешь пальцем? Вот тебе, вот!
– Больно!
– Больше не будешь?
– Больше не буду. А свистульку купишь?
– Куплю.
– А водяной пистолетик?
– Куплю.
– А вертолетик с моторчиком?
– Все, хватит! Твой папа не миллионер. Ты думаешь, мне не хотелось бы всё-превсё купить?
– Мама, а ведь так не бывает… – мальчик как будто задумался. – А раз так не бывает – значит это чудо. А раз это чудо, значит это сделал бог…
– Бога нет, – грустно сказала мама. – Вот такая беда, сынок. Свистульки есть, водяные пистолетики есть, даже вертолетики с моторчиками есть, а бога – нет.
– А Деда Мороза тоже нет?
– И Деда Мороза нет.
– И вправду, тоска…
P. S.
Дорогой приятель! Тебе, конечно, интересно, как сложилась наша с Прессией жизнь. Рассказываю: поначалу было тяжело. Да, мой роман напечатали, но разве заработаешь много денег книгами в этом мире гаджетов? Особенно тяжело пришлось после того, как у нас с Прессией родились двойняшки, мальчик и девочка. Мальчик – весь в меня, черненький, а девочка – вся в Прессию, беленькая. Мальчика мы назвали Прессом, а девочку Прессой. Я, правда, устроился на вторую работу, так что оставалось время только на сон, но денег все равно не хватало. Но потом как-то мы посидели-посидели, покумекали-покумекали – и решили продать нашего Пегаса. Все равно он дурака валяет. Поместили объявление в Интернете, и – о чудо! Мы и не думали, что найдется столько желающих приобрести летающего коня в этом мире самолетов, вертолетов и дельтапланов. Решили устроить аукцион. Победил султан Брунея. Не будем называть сумму, за которую он купил нашего Пегаса, а то вас зависть загрызет. Скажем только, что мы купили роскошный загородный дом, пентхаус в районе метро Печерская, кучу престижных автомобилей, а также огромный Боинг, оборудованный внутри под роскошную многокомнатную квартиру. Я, набив руку, стал писать новые романы, а Прессия, помимо воспитания детей, организовала фонд под названием ВПУЖ. То есть: Веганы Против Убийства Животных. Кроме того, мы наняли детям няню-англичанку и четырех гувернанток: француженку, немку, испанку и китаянку. Теперь наши дети уже лопочут сразу на пяти языках. Правда, иногда путают слова, все-таки пять языков сразу. Но специалисты говорят, что это с возрастом пройдет. Кроме того, наши дети очень умны: в четыре года они умеют читать, писать и считать, а также часто поражают нас с Прессией своей рассудительностью. И теперь мы за будущее наших малыша и малышки почти спокойны. А что еще надо для счастья?
Одно огорчает. По ночам я часто просыпаюсь от тихого плача. Это плачет Прессия. Удивительно, ведь Прессия – это полная противоположность Депрессии, как же она может плакать? Я спросил ее об этом, и она ответила, что ее плач – это мечта об автомобиле «Ситроен» выпуска пятидесятых годов.
– Так в чем же проблема, – сказал я ей, – мы вполне можем позволить себе еще и «Ситроен» выпуска пятидесятых годов.
– И что тогда? – возразила она. – Тогда я лишусь мечты.
– Да, дилемма… – согласился я.
Быть может, я порадовал тебя, приятель, этой маленькой ложечкой горечи в огромной бочке моего меда. Но, может быть, и огорчил. Тогда – прости. Нам не дано предугадать…
|
|
|