ПРОЗА | # 99 |
Две девушки, скорее, конечно, молодые дамы, сидели на солнечной веранде гостиницы в немецком городе Оснабрюк, что в Нижней Саксонии, и завтракали. Гостиница была небольшая, на двадцать пять номеров, уютная, чистая, похожая на заезжий двор старых времен. Ну, не таких и старых. Пол на веранде был из толстых скобленых досок, покрашенных уютной лаковой краской. Убранство веранды было современным, удобным. Официантка была хороша собой, улыбчива, быстра без суеты и очень любезна. Хороша-то она была хороша, но молодым дамам (обеим меньше двадцати пяти), которым она носила выпечку, овощи, соки и сыры, она и в подметки, как говорится, не годилась. Хотя на вкус и цвет товарищей, как известно, нет.
Хозяин гостиницы, стоявший возле стойки и наблюдавший за завтракавшими постояльцами, которые занимали три столика, смотрел на дам с нескрываемым восхищением. Он был в костюме-тройке, без галстука, с высоким стоячим воротником батистовой рубахи. Девять часов утра. Его жизнь и рабочий день начинались в 6:25. Хозяин, не ежась на утреннем холодке, наблюдал, как не заспанные рабочие в кухонных фартуках сгружали с двух грузовичков зелень, бидоны с молоком, ящики с сырами, связки колбас, сосисок, накрытых грубой чистой мешковиной, овощи, зелень, связки желтых от жира кур и цыплят, чернику и малину в плетенках, бараньи туши… Все это добро прибывало каждый день из окрестных крестьянских хозяйств. Ресторан в гостинице славился на всю округу своей кухней, ценами и знаменитым саксонским изыском. Рыбу из Гамбурга привозил чуть позже двоюродный брат хозяина Ганс.
Шеф-поваром ресторана служил нервный, шумный и толстый баварец, у которого все по струнке ходили и которого побаивался, по слухам, даже сам хозяин, человек со стальными нервами и выдающимся непреклонным характером.
Так вот, хозяин. Глядя на завтракавших дам сбоку, он восторженно и негромко повторял «unglaubliche Schonheiten», что значило «какие невероятные красавицы».
Его можно было понять. Девушки, завтракавшие на веранде, были действительно прелестны. Одна была с округлым лицом, зеленоглазая, веснушчатая, улыбающаяся, белокожая, волосы стянуты назад. Она была в свободном сарафане, уверенная в себе, с рыжей неровной челкой, неотразимая и, кажется, по-матерински очень спокойная. Женщина щедро намазывала маслом ломоть черного хлеба, солила, перчила и с наслаждением откусывала, признаваясь:
– Обожаю черный хлеб с маслом, всегда любила, меня даже мама предупреждала, что поправлюсь, но я всегда набрасываюсь, ни о чем таком не думая. Хлеб здесь чудесный, правда? – и смеялась, показывая белые зубы в алом рту.
– Да, хлеб потрясающий, слов нет, у нас такой трудно найти, – отозвалась сидевшая напротив нее подруга. Она была ничуть не хуже, но совсем иная, была задумчива, говорила немного, намазывала маслом ржаные хлебцы, нарезала сыры и накрывала свои бутербродики ломтями помидоров. Лицо у нее было чуть плоское, глаза светлые и длинные, голос низкий гипнотический, скулы овальные, рот мягкий и яркий, зубы острые, волосы светлые, пшеничного цвета, прическа небрежная, очень ее красившая.
– Меня сегодня вечером куратор музея пригласил на банкет, в честь открытия, пойдем со мной, Фрида, если ты не занята, хорошо? – спросила зеленоглазая у подруги.
– Пойду, думала позаниматься, но отложу все, не убежит от меня, – сказала светлоглазая, откидывая челку с глаз, – конечно, пойду, веселый вечер в очаровательном Оснабрюке.
В ее голосе звучали странные интонации, понять ее слова было сложно: или ирония, или взгляд свысока. Все было верно. Но явно она была рада встретиться с подругой и говорить с ней.
Они съели по замечательному пирожному с заварным нежнейшим кремом, Берта не верила в это ощущение свежего счастья. У нее появился суеверный восторг от всего этого утра и особенно от пирожного. «Как дикарка я, совершенная», – подумала Берта о себе.
– Мне отец часто говорил, что в Германию ездить нельзя, – сказала она без улыбки подруге.
– Почему же, дорогая, он так считал?!
– Потому что эта страна может понравиться, обязательно понравится, – призналась Берта, – потому и нельзя.
Фрида задержала ложку с куском пирожного у рта и кивнула, что поняла.
– Да-да, конечно. У меня такое же ощущение, великолепная страна. Держава красоты и спокойствия, отец твой был прав, – сказала Фрида. Рядом с тарелкой лежал местный журнал мод с гладкой и как бы масляной обложкой, которая просто лоснилась и нежилась на свету. На обложке изображена была смеющаяся девушка с шоколадкой в развернутой обертке. Счастье и удовольствие выражали ее лицо и чуть полное, созревающее на природе под сенью фотоаппаратов тело озорной сытой физкультурницы.
«Откуда такие берутся?» – подумал хозяин гостиницы о своих гостьях. Ответом ему послужила музыка Шуберта в зале, легкий перестук посуды и запах французского рыбного супа, который заказал какой-то оригинал с утра.
Хозяин гостиницы разложил на блюде местные сыры нескольких видов, две плошки с соусами к ним, хлебцы и блюдца, наполненные щедрой рукой черникой и малиной из леса метрах в двухстах от входа в гостиницу. Легким длинным шагом он отнес все дамам, присоединив к угощению любезнейшую улыбку, которая продемонстрировала гостьям его нескрываемый мужской восторг и небескорыстную любовь к женской красоте.
– В Оснабрюке счастливы вашим приездом сюда, отведайте еще сыров нашего края, дорогие гостьи, – сказал хозяин гостиницы дамам по-английски с тяжелым немецким акцентом.
Начался дождь, как бы в честь этих женщин, сильный июльский дождь земли Нижняя Саксония. Прозрачная пленка, натянутая на крыше веранды, отыграла музыкальное недолгое вступление, похожее на сонату Моцарта номер 16 до мажор, придав легкую необязательную торжественность этой сцене.
– Я потрясен вашей чарующей красотой, уважаемые дамы, – несколько неровным голосом произнес хозяин гостиницы.
Женщины реагировали на его слова с необъяснимым равнодушием, чтобы не сказать, с холодом.
Та, зеленоглазая, была послана иерусалимским «Мемориалом» с двумя картинами художника Феликса Нуссбаума, на выставку, которая открывалась в музее чудного города Оснабрюк. Сегодня 20 июля 1998 года. Открытие выставки знаменитого земляка в Оснабрюке 22 июля в среду.
Ее соседка приехала сюда дописывать свой докторат по генетическим разработкам. Обе они прибыли в Оснабрюк из Иерусалима вчера вечером 19 июля, так было записано на регистрации внизу фрау Ульрике, которая подтвердила и заселила женщин в забронированные заранее номера. Одну из дам записали Фридой Калев, а другую – Бертой Фридлянд. Та, что привезла картины из Иерусалима, была Бертой.
Хозяин гостиницы с удивленным, недоверчивым и восхищенным видом – «какие, однако, еврейки живут в Иерусалиме» – отошел от них. Этот серьезный, всегда собранный человек очень боялся показаться назойливым. Дамы отнеслись к его комплиментам почти равнодушно, может быть, плохо понимали английский, кто знает? Он же отнесся к их реакции на его изысканную лесть смиренно. И потом, такая красота, по его мнению, могла позволить себе любое равнодушие, так как она нуждалась в одиноком созерцании.
Над местом постоянного пребывания хозяина гостиницы рядом со стойкой бара на стене висела черно-белая фотография усатого красивого мужчины, отца. Пробор, бравое выражение лица – он напоминал фельдфебеля старой формации. Сын был на него очень похож, несмотря на расстояние во времени. Об отце хозяин гостиницы говорил, не акцентируя и не педалируя содержания произносимого ни в каком месте, исключительно информативно: «Мой отец был другом детства нашего земляка, выдающегося писателя Эриха Марии Ремарка, у нас были его книги с посвящениями. Никогда отец не уничтожал книг Ремарка при нацистах, он был не из тех, кто сжигает какие-либо книги. После ужасной войны они встречались несколько раз в этом самом месте, пили за прошлое, вспоминали детство».
Когда у хозяина гостиницы спрашивали: «Что они пили и что вспоминали?» – он подбирался, пожимал плечами, сообщал: «Не знаю, что пили и о чем говорили, ничего особенного. Я был тогда очень молод. Что пили? Шнапс пили, водку пили, вспоминали тогдашних друзей, приключения, что еще могли? Особых интересов у них общих не было, как можно понять, кроме детства».
– А о сестре Эриха Марии Эльфриде, которой нацисты отрубили голову, не говорили? – допытывались особо настойчивые.
– Не знаю, но думаю, что они не говорили о сестре писателя Эльфриде, – отвечал хозяин гостиницы1.
Неожиданная встреча в самолете в Германию с Фридой очень обрадовала Берту. «Так не бывает», – убежденно сказала Берта, выяснив у Фриды еще в аэропорту Бен-Гуриона маршрут ее полета. Даже гостиница у них была заказана одна и та же. Эти молодые женщины с такими мало популярными именами в Израиле были неплохо знакомы. Иерусалим город очень разный, его уверенно можно назвать сословным. Но вот они встретились случайно.
Муж Берты, тридцатилетний рукастый, плоскогрудый, веселый мужчина, заканчивавший университет, подрабатывал шофером-грузчиком в большом магазине электротоваров. У него был грузовичок, в котором он развозил холодильники, телевизоры, стиральные машины и тому подобные предметы, купленные жителями столицы Израиля за наличные или в рассрочку. Трехлетнее прочнейшее «пежо» купил ему отец Берты. Отец Берты, пятидесятилетний мужик, прожженный жизнью и солнцем Негева человек, сказал, передавая ему ключи от машины: «На, бери, пользуйся, парень, зарабатывай на радость жене и желудку». Слышалась известная крестьянская гордость и торжество в голосе этого сухого жесткого человека, бывшего во время войны с германцами настоящим Маугли в темном и страшном лесу под городом Станиславом.
Однажды он привез летним утром купленный кем-то холодильник марки «Амкор» в трехэтажный дом с садиком на улице Вашингтона, что напротив гостиницы «Кинг Дэвид». Водитель-грузчик осторожно заехал правым колесом на тротуар, чтобы не перекрывать движения, вылез наружу и осторожно откинул задний борт. Тот звонко стукнул металлическим крюком о стальное кольцо щеколды. Белый бок холодильника залоснился на солнце. Квартира покупателя была на первом этаже, так было записано в квитанции.
Муж Берты, которого звали Зеевом, сбегал по каменной дорожке широкими шагами к покупателям, и зайдя в открытый подъезд и перепрыгнув три ступеньки, позвонил во входную дверь слева. Зееву тут же открыл рослый парень, похожий на него внешне и телосложением, и выражением лица, и пристальным взглядом карих сильных глаз. Оба они, и грузчик, и покупатель, подпадали под определение, данное таким парням суровым отцом Берты: семиты новой формации, коротко стриженные, живущие без очков, длиннорукие, смышленые, наивные, не сентиментальные.
За плечами хозяина в глубине комнаты звучала хорошая музыка, пел любимый всеми, стесняющийся себя, вернее, своей актерской внешности, Арик Айнштейн, песня называлась «Сделано в стране», Мирон ее очень любил. В коридоре на полке, установленной на красных кирпичах, были неплотно расставлены книги. Одна из них упала к ногам хозяина обложкой вверх, и мужчина отодвинул ее к стене, не рассмотрев названия. За ним почему-то еще стоял чемодан. Звали хозяина нового холодильника Мироном.
– Не ожидал тебя увидеть, брат, – сказал он, улыбаясь смущенно и удивленно одновременно, пытаясь пропустить Зеева внутрь дома. Чемодан мешал ему.
– Я тоже удивлен, привез вот тебе холодильник, – сообщил Зеев. Он стоял в дверях, на косяке были обозначены черным фломастером полоски – когда-то здесь отмечали рост ребенка, вымахавшего под 190 см, если судить по отметкам. Начинался отсчет с 60 сантиметров. И вот дожили или нет, непонятно.
Теперь из глубины дома звучала другая чудная песня. «Все были моими сыновьями и все освободились условно-досрочно», – хрипел еще один песенный кумир страны Шмулик Краус. Они были друзьями с Ариком А. и даже пели вместе когда-то, трио называлось «Высокие окна», с ними была еще одна певица, подруга Шмулика. За спиной Мирона появилась молодая женщина, смотревшая, как показалось Зееву, строго и даже как-то непримиримо, что ли. Мирон представил ее:
– Жена моя, звать Фрида. А это Зеев, мы в один день призвались девят лет назад. Он привез нам холодильник.
– Надо наш старый забрать, Зеев, вы справитесь? – спросила женщина. За нею грузчик неожиданно для себя увидел на низком столике в гостиной глобус с горевшим внутри его электрическим светом.
– Постараюсь, не впервой, – небрежно сказал Зеев, иногда на него находило после неуместных вопросов. Что значит справитесь, а?
На циферблате тяжелых мужских часов, лежавших наверху холодильника, двойные черно-белые стрелки показывали время: 10:37.
– Сейчас все сделаем, – пробормотал Зеев.
Но Мирон опередил его и взял в охапку с двух сторон тело холодильника.
– Да не так и тяжело, – выдохнул он. Напрягся, прохрипел Зеву: – Отойди, – и мелкими шагами выбрался через открытые двери сначала из кухни, затем из квартиры и затем уже через главный вход на улицу. Он поставил холодильник возле тропы из камня, попробовал его устойчивость и вытер выступивший пот со лба. Все это продолжалось секунд сорок. Зеев просто не верил своим глазам. Он молча пожал руку Мирону, хлопнул его по гудевшему плечу и, усмехаясь, решительно пошел к машине. «Ну, уж этот-то холодильник принесу я, не отнимай у меня хлеб, брат».
У него был навык грузчика, признаем, получше, чем у Мирона. Сил не больше, но, повторим, навык лучше. Набрался опыта. Зеев справился с привезенным холодильником решительно и быстро. Раз-два – и на спину, на прочную накидку из двойной мешковины, осторожный, почти семенящий проход по тропе, под легким синим небом, установка холодильника в углу кухни, раз-два, подключение к электричеству, ровное тихое гудение – все.
– Ну, вот вам, господа, пользуйтесь, любите, – пояснил он, глубоко и облегченно вздохнув, женщине в дверях и маячившему за ней Мирону.
Фрида зашла в кухню и открыла дверцу холодильника, заглянув в него с интересом. Там было на удивление пусто, горел ровный голубой свет, отбрасывавший на ее загадочное лицо лунный блик. Фрида повернулась к Зееву, сидевшему за столиком, и спросила, глядя на него в упор прозрачными серьезными глазами красавицы:
– Вы пообедаете с нами? У нас спагетти с базиликом, рекомендую, – отказать ее голосу и интонации было невозможно.
– Да, я чувствую, запах чарующий. Спасибо вам, но я тороплюсь, простите, у меня еще есть телевизор, который необходимо доставить на улицу Ям Суф, очень его ждут, простите меня, Фрида, – Зеев приподнялся, Мирон протянул ему приготовленные заранее деньги.
Грузчик мельком рассмотрел купюры.
– Мне кажется, здесь есть лишнее, Мирон.
– Возьми, это твое, возражения неуместны и смешны. Оставь мне свой телефон, большое спасибо.
Со двора раздался собачий лай.
– Холодильник мешает, я побежал, был рад, спасибо, – Зеев поднялся и, обогнув Фриду, вышел в коридор и на улицу. Мирон помог ему с холодильником на спине, подстраховал как мог. Птицы, перестав шуметь, слетели с кустов при появлении Зеева. Собака, золотистый лабрадор, бежала за ним, приветливо махала хвостом, визгливо лаяла, разинув лакированную мокрую пасть, но не приближалась, явно боясь этих парней. Заигрывала на всякий случай. Рекс не был сторожевым псом, это было видно сразу. Сутуловатый, какой-то изможденный хозяин ее, с глубокими морщинами на лице, относился к ней без особого расположения. Мирон сбегал домой и вернулся с сахаром. «Питайся, Рекс, поправляйся», – сказал он псу. Хозяин Рекса, высокий человек с размытым после ночи профилем, стоял, согнувшись, за отсутствием места, почти внутри кустов, чтобы не мешать. Он наблюдал за происходящим индифферентно, как посторонний. Мирон кивнул ему: «Здравствуй, Игорь, как жизнь?». хозяин Рекса скривил лицо в ответ, изобразив гримасой почти улыбку. Визг Рекса его раздражал. Кажется, он вообще все происходящее не одобрял, но вслух не говорил ничего.
Через день Мирон позвонил.
Зеев приехал в гости к Фриде и Мирону вместе с Бертой к семи вечера, не опоздав. К этому времени их пригласили. Он вообще был очень точен, чего нельзя было сказать о его жене, крестьянской дочери, для которой понятие времени было не слишком определенным. «Не принято приходить вовремя, нужно опоздать минут на двадцать», – говорила она ему, но он никак не поддавался правилам ее деревни, а точнее, фермерского поселка на юге. Она не была настойчива ни в этом вопросе, ни в некоторых других. Но работу свою, учебу, выполняла почти фанатично, пунктуально и собранно, считая эти занятия совсем другим своим предназначением, другой сферой, отделенной от обыденной жизни. Детей они оставили на соседскую девочку, совсем взрослую и ответственную, по мнению Берты. Она все приготовила: бутылочки с едой, пеленки, полотенца, простынки – чтоб было.
Садик у дома Мирона и Фриды был совершенно заросшим, с дикой травой, буйными кустами и вольно растущими деревьями. При входе, понятии условном, потому что каменный полуметровый заборчик и скрипящая металлическая калитка не являлись препятствием ни для чего и ни для кого, был небольшой квадрат земли, заросший ромашками и одуванчиками, которые радовали глаз и настраивали на сентиментальный лад всякого входящего. Рекс встретил их дружелюбным визгом, впрочем, неожиданным, противным и раздражающим. Зеев поискал взглядом собачника Игоря, который на этот раз спрятался бесследно. Зеев, отличник армейского ориентирования, отметил этот момент как положительный. «Смотри, русские тоже умеют прятаться, век живи», – подумал он удивленно и одобрительно. У Зеева в роте был солдат из России, который никак не справлялся с ориентированием, намучились с ним в этом, вот у комроты и сложился отрицательный стереотип. Впрочем, Зеев к этому всему относился добродушно. Он был добродушен от природы.
За его спиной тяжело рыча проехал невесть как попавший на эту улицу пустой автобус под номером 18. День подходил к концу в Иерусалиме. Остывали деревья, стены домов, кусты, газоны. На другой стороне улицы выкосили небольшой травяной газон при входе в трехэтажный дом, и сохнущая трава отдавала всей округе чарующий запах, от которого у Зеева и Берты счастливо кружились головы.
Входная дверь в квартиру была приоткрыта, обозначая то, что «стучать не надо, заходите дорогие гости, мы ждем вас».
Женщины, как оказалось, несколько раз встречались в университете, пересекались в столовке, в библиотеке, в коридорах. Кажется, даже кивали друг другу. Однажды они пересеклись на лекции властителя дум прогрессивной молодежи, брезгливого религиозного старика в немецкой шляпе без возраста, в обвисшем пиджаке, со стареньким портфелем в руке и тростью, отстукивающей неровный бешеный пульс его крови о камни и асфальт дорожек в кампусе. Досужие ребята с младших курсов возбужденно рассказывали, что человек защитил больше десятка (двенадцать, по слухам) кандидатских в совершенно разных и даже не смежных науках, что он девятнадцать раз сдавал экзамен на водительские права и не сдал. Экзаменатор сказал ему – рассказывали это с восторгом – после окончательного провала: «Вы знаете, я люблю зарабатывать деньги, очень ценю вас и уважаю. Но вы должны понять и решить, что это занятие не для вас, и вы должны отказаться от этой идеи». И этот суровый, волевой, сердитый человек с известными принципами открыл дверцу, вылез из машины и больше никогда в нее не возвращался. И ничего, пережил все, ездил на автобусе, иногда на такси.
Берта и Фрида, две красивейшие дамы с мало популярными в Израиле на тот день именами, что для них не имело значения, смотрели блестящими глазами друг на друга с доброжелательным любопытством, являясь внешне полной противоположностью.
– Как же так! Как интересно! – воскликнула Берта, узнав в хозяйке знакомую. – Так не бывает, нет?
– Вот так, так-так, – улыбнулась Фрида, сторонясь и пропуская гостей в салон, где их ждал покрытый белой скатертью с кистями прямоугольный стол с красно-зеленым салатом в глубокой фаянсовой миске, бутылка вина и виски в бутылке треугольной формы марки «Grant», привлекательного цвета соления, ядовитые на взгляд соусы… Комната была конструктивно обставлена с минимумом мебели. Ничто не говорило о присутствии детей здесь: ни брошенная яркая кукла без ноги на соломенном коврике посредине комнаты, ни исчирканный карандашами бумажный лист, ни забытый на диване трехцветный носок размером со спичечный коробок.
Женщины тепло обнялись, как это принято в Иерусалиме между отдельными знакомыми людьми. Зеев протянул хозяйке желтую коробку прекрасного местного шоколада, сейчас его уже и не найти или найти очень трудно, и бутылку «Бордо» 91 года. Мирон забрал это и переложил на угол стола, мол, пусть пока полежит там. А потом видно будет.
Посидели в салоне за низким столиком, выпили вина, поглядели друг на друга, поговорили. Фрида поглядела на Зева, как будто убеждалась в чем-то. «Вы какие языки знаете кроме иврита? Мы можем говорить по-немецки, да?!», – воскликнула она. Мирон вспомнил, как и где увидел ее в первый раз. Она сидела у окна в студенческой столовой, не щурясь на солнце. Ее профиль с низкой челкой темных волос до глаз, с лицом почти без косметики в точности походил на профиль той женщины, которая когда-то играла в знаменитой русской незабываемой ленте про любовь на войне. Почти один в один.
У нее были повадки фрейлины, она была надменна, независима, ни на кого не обращала внимания, медленно отпивала кофе из кружки и с не скрываемым интересом смотрела в окно. Можно было подумать, что снаружи мимо проходит какой-нибудь собранный, хотя и выпивший лишнего американский, французский, итальянский или русский киногерой, расхлябанный покоритель женских сердец. Мирон считал, по его мнению, небезосновательно, что именно такие мужчины, не слишком здоровые, гибкие, расслабленные, равнодушные, вкусившие вина и славы, недоступные и щедрые, должны нравиться такого рода девушкам. За окном мимо столовой на фоне аккуратно стриженных кустов мирта и камфарного лавра под ярким и сильным полуденным столичным солнцем проходил невысокий профессор кафедры германской литературы, человек огромного обаяния, великих знаний, но назвать его героем такой женщины было очень сложно. Хотя как знать, как знать…
Мирон, рыцарь без страха и упрека, не без сомнения подошел к ее столику и спросил женщину: «Можно ли мне?». Она медленно повернула к нему прекрасное неправильное совершенное лицо свое и после некоторой томительной паузы, прикрыв холодные глаза, кивнула ему, что «да, вам можно».
На стене в их салоне висела хорошая копия какой-то картины художника, ездившего по этой земле лет девяносто назад и зарисовывавшего увиденное. Двое мужчин непонятного возраста в меховых широких шапках, в подпоясанных пыльных лапсердаках, в черных чулках и стоптанных башмаках, похожие, если честно, на бродяг, что им нисколько не мешало, двигались по узкой каменной улочке Старого города Иерусалима под полуденным солнцем в пылающей жаре неизвестно откуда и известно куда. Выглядели они со своими несуразными щербатыми улыбками на бородатых лицах выпившими, что, конечно, было обманом зрения и полной ерундой. Девятнадцатый век, Иерусалим, Старый город. Тогда здесь не пили, согласно воспоминаниям очевидцев, что, наверное, не совсем точно.
Если Мирон был инициатором знакомства (еще бы) со своей будущей женой, то Зеев оказался жертвой (жертвой?) обстоятельств. Однажды, четыре года назад, он привез под дневным тяжелым стремительным солнцем своего старого отца в «Мемориал». Тот все время, не выпуская, крепко держал в морщинистых каких-то пятнистых все еще крепких руках небольшую сумку из прочной материи, застегнутую на молнию от края до края.
Они прошли, Зеев с отцом, в большое и гулкое помещение прямо от главного входа с сидевшим на стуле полнотелым и неуютным стариком-охранником, похожим на персонажа из диснеевского мультфильма в своей белой рубашке с синими погончиками и такими же карманчиками. Старик-охранник кивнул им и неопределенно показал рукой – «туда ступайте». Они остановились и встали навытяжку перед началом длинного коридора, Зеев осторожно помогал отцу с напряженным видом, ожидая продолжения этого волнующего посещения.
Им навстречу из глубины коридора вышла улыбающаяся девушка, «головокружительная», как ее потом назвал сам Зеев. «Меня звать Берта, я сотрудница «Мемориала», что вам угодно?» – спросила она. Отец Зеева тоже заметил даму, но он был целиком и полностью сконцентрирован на своей сумке, которую бережно прижимал к груди как огромную драгоценность. «У моего отца есть вещи для «Мемориала», для экспозиции, посмотрите?» – «Да, конечно, прошу вас». Ее не классическая красота была совершенно непонятна Зееву.
Девушка, позвенев металлом ключей на внушительной связке, значительно большей, чем ее кисть, открыла легкую дверь в комнату-хранилище в самом начале коридора и пропустила перед собой Зеева и его отца, который поменял руки, обнимавшие сумку. После ее слов – «садитесь, пожалуйста» – все уселись за пустой стол. На ключницу и завхоза она была непохожа. Узкое окно пропускало яркую полосу солнечного света прямо на всех сидевших вокруг стола людей, прямо, как говорится, и наотмашь. Комната была неуютной и даже отталкивающей, что, наверное, повлияло на нервное состояние пожилого гостя.
Старик показал ей израильское удостоверение личности в голубом коленкоре, чтобы знала, что он не самозванец, а зачем еще, и осторожным и суетливым движением одновременно открыл сумку. Он начал доставать один за другим тяжелые небольшие металлические предметы, выставляя их на столе перед Бертой, которая не выглядела удивленной. Все эта процедура не была ей в новинку. Это были очень старые на первый взгляд вещи, всего их было одиннадцать. Некоторые были удивительно красивы, весомы, вызывали восторг и потрясение даже у людей, которые были не в теме. Например, была указка для чтения Торы, так называемая «Рука-Яд». Это был средневековой красоты предмет из серебра, украшенный толедским орнаментом. Четыре черного цвета еврейские буквы, выбитые на утолщенном основании «Руки», они означали год создания. «Рука» эта предназначена для того, чтобы не потерять строку во время чтения. Пальцами, это известно, трогать текст Книги нельзя.
Буквы еврейского алфавита были выбиты на указке: алеф (1) далет (4) бет (2) и еще раз алеф – еще раз один. «Пятнадцатый век, 1421 год», – почти автоматически сказала Берта негромким голосом. Она ни к чему не прикасалась, кажется, она была сражена этим богатством. Зеев, который обычно вел себя сдержанно и скромно, не сводил с нее глаз, он не стеснялся ничего и никого в этот момент и не ощущал ничего кроме замечательного ощущения какого-то блаженного счастья, возникшего непонятно отчего.
– Все это, наверное, очень дорого стоит, да? – спросил он, чтобы что-то сказать, чтобы нарушить застоявшуюся в этом каменном пространстве тишину. Стены в комнате были бетонные, некрашеные, непонятно как, но они вполне соответствовали происходящему.
– Эти вещи не имеют цены, они бесценны, – сказала Берта осторожно, глядя перед собой своими густо-карими продолговатыми, почти кошачьими глазами. – Откуда они у вас, господин Фридлянд?
Фамилия отца Зеева была Фридлянд, Эфроим Львович Фридлянд, Фрое. Так его звали знакомые, некоторые добавляли почти серьезно «товарищ Фрое», неизвестно почему. Вероятно, за непреклонный характер, за что же еще.
– Я служил в Кременецкой дивизии 60 армии, – подумав, сказал отец Зеева Эфроим Львович. Он напряженно решал, что можно сказать этой умной замечательной девушке без урона для Страны Советов, а что нельзя, потому что это является военной тайной. Он давал присягу почти 50 лет назад, упрямец и слуга своей памяти, он помнил об этом хорошо.
– Мы освобождали и проходили разные украинские и польские города и местечки, начиная с 44-го года, и я при первой возможности искал то, что осталось после злодеев. В результате собрал кое-что, какие-то остатки прошлого, потом вывез это из Союза, когда уезжал сюда, и вот хочу передать все в «Мемориал», – старый Фридлянд говорил на иврите в его европейском произношении. Он успел зацепить в детстве учебу в хедере, где ему дали основы религии и иврита. Это было в Могилеве. Но потом большевики опомнились, собрали волю в кулак, и все эти еврейские дела прикрыли. Фридлянд, смышленый и памятливый подросток, все, чему его учили, запомнил и сохранил.
– Я привез это с собой из России и хочу передать «Мемориалу» в дар, – повторил Фридлянд с некоторым облегчением. Как будто груз какой с души скинул, еще бы. «Денег мне не надо», – добавил он на всякий случай. Осторожный советский человек. Еще бы, сорок пять лет, может, чуть меньше, хранил, привез тяжкий груз. «А Зеев наш уже родился здесь, двадцать три года ему, двадцать четвертый пошел, он цабр». Непонятно почему именно так завершил свой монолог старик Фридлянд. Он хотел, чтобы сын его был равен этой женщине, чтобы понравился ей. Как она, эта неотразимая Берта, понравилась ему. Наверное, интуитивное желание старика отдать сына в надежные руки.
Берта достала из сумочки сложенный вдвое лист бумаги. «Давайте я занесу ваши предметы в ведомость, хорошо, господин Фридлянд, такой порядок». Слова ее о том, что «вы же не передумали дарить все это «Мемориалу», господин Фридлянд?» Берта не произнесла, сдержалась.
Старик замешкался, его руки с раздувшимися сине-серого цвета венами поверх кистей лежали на столе, будто ища в нем или на нем какую-то прочную основу своей жизни. Удивительно, но очки старому Фридлянду были не нужны. На Зеева Берта не смотрела почему-то, по всей вероятности, чего-то эта женщина смущалась. Старик Фридлянд ее смутил, кто же еще.
Берта заполняла графы листа синими чернилами авторучкой в пластиковом корпусе аккуратным почерком отличницы. Она вертела в руках и тщательно рассматривала серебряные подсвечники, украшенные тяжелыми изображениями львов и оленей, записывая в разные строчки только ей понятные определения, даты, названия, имена.
– Распишитесь здесь, господин Фридлянд, – указательным пальцем с алым маникюром она показала старику, развернув лист к нему, в каком месте ему нужно расписаться, и протянула свою ручку через стол, – вот здесь тоже.
Старый Фридлянд, одутловатый, с пронзительным взглядом старик, похожий на отставного опытного дипломата старой школы, взял ручку поудобнее, примерился и поставил свою подпись – энергичный неразборчивый росчерк. Создалось ложное впечатление, что он потерял всякий интерес к происходящему.
Берта поднялась, сложила бумагу, аккуратно положила на место. Принесенное Фридляндом она вернула обратно в сумку, которую поставила на металлическую полку у стены и сказала: «Большое спасибо, уважаемые господа, за бесценный дар. Я благодарю вас, дорогой господин Фридлянд, от всего сердца. И вам спасибо, Зеев, за помощь». Она впервые взглянула в лицо младшему Фридлянду, который немедленно покраснел и смешался. Вот что может допустить творец, Зеев покраснел и растерялся, чего не могло случиться в нормальной ситуации никогда. Но кто сказал, что эта ситуация была обычной и нормальной. В воздухе летали ангельские стрелы, которые поражали сердца ее, его и заодно старого Фридлянда и старика охранника на входе. К счастью для Зеева, они все стояли в мало освещенном месте в бетонном лабиринте коридора вблизи от закрытых дверей комнаты-хранилища.
– Этот парень у нас поздний ребенок, он здесь родился, желанный ребенок, вот какой получился, – неожиданно обращаясь к Берте взволнованным голосом, сказал старик. Она опять поглядела на Зеева, взгляд ее вышел заинтересованным, он как бы говорил: «Ах, вот как, ну что ж, посмотрим». «Выхода у меня все равно нет», – подумала Берта. Девушки в этих местах, по слухам, достаточно инициативные и уверенно выражают свои чувства и настроения. Средиземноморье. Разные попадаются. Но, заметим, что Зеев явно чувствовал тепло в этом ледяном бетонном коридоре, которое шло сейчас от ее тела и смеющихся внезапно потемневших глубоких глаз. Или это ему казалось, что было, в принципе, одним и тем же. Какая разница, что кажется, а что есть в действительности и на самом деле в ощущениях влюбленного человека, а?! Скажите.
На обратном пути, по дороге домой, сидя в машине багрового цвета рядом с сыном старый Фридлянд задумчиво, отвернувшись к боковому окну, сказал: «Никак не могу сказать, что долго и тщательно готовился к смерти. Могу признаться, что первый шаг сделал только что». – «Ты что говоришь, отец, ты что?», – испугался Зеев. «Ничего, все в порядке, потом когда-нибудь поймешь», – отмахнулся отец. На проспекте Эшколя Зеев сделал левый поворот на первом от Шмуэль Анави светофоре и припарковался во дворе за домом. «Потом поймешь, погоди немного, молодой человек, – повторил отец, вылезая из машины в жаркий день, – а девушку эту не оставляй, я зря не старался, верь мне». – «Я и не думаю отступать», – сказал Зеев, упрямый и настойчивый человек.
Отец потопал к парадной, обогнув по дорожке, уложенной плоскими камнями, зеленый мусорный ящик и недавно высаженные чахлые саженцы иерусалимской сосны и кустов розмарина. Новый мэр благоустраивал столицу, не считаясь с годовым бюджетом, который постоянно имел возможность пополняться за счет пожертвований людей со всего мира. Ну как же, Вечный город, вечная жизнь, бесконечная упрямая вера. Светлая и обещающая. Деньги не важны, они не стоят ничего рядом с вечностью, разве нет?!
Вот насколько Зеев ничего не понимал, не знал и не хотел разбираться в иерархии иудеев, репатриировавшихся из СССР, настолько Берта была подвержена влиянию своего молчаливого и необъяснимого отца. Он тоже приехал в Палестину только после мировой войны, прорвался на родину из сожженной Европы. Вместе с сотнями таких же как он нелегалов из Восточной Европы, на огромном сухогрузе приблизился к белоснежному зимнему пляжу возле Атлита, что под Хайфой, и с третьего раза после жуткой драки с английскими солдатами ворвался на родную и желанную землю. У него были родственники, имевшие животноводческую ферму в центре страны, они его приютили. Англичан он ненавидел. При словах «Красная армия» он, человек суровый, недоверчивый, жесткий, (жестокий?) вставал по стойке смирно. Он вышел из весеннего леса с пятнами темного снега под деревьями навстречу освободителям и остановился. В первый раз за пять с половиной лет этот одинокий загнанный, как дикий зверь, подросток почувствовал покой и счастье, физическое ощущение невиданного счастья.
Он увидел знакомый, обыденный пейзаж: грязный овраг, грузовик с ободранными бортами и накрытые брезентом ящики в нем, медленно передвигающихся жующих солдат, дымящийся котел с чудесно пахнущим содержимым, мужчину в псевдобелом фартуке подле, веселое украинское солнышко и бегущие по светлому небу на запад прозрачные облака.
Советские солдаты, многие с азиатским разрезом глаз, накормили его и напоили, одели, обули в сапоги: «Жуй, пацан, каша – мать наша», – говорили они. Ему было шестнадцать лет, он не понимал, не мог себе объяснить, как он выжил за эти годы. «За что господь сохранил и почему?» – он не спрашивал ничего, было не до вопросов. Без вопросов было легче и проще, вопросы он оставил на потом. Солдаты подобрали его, взяли с собой, он добрался до Германии. А там уже его случайно(?) нашли люди из Палестины, отправили на ферму в Италию, где парня и еще сотню таких же похожих на него судьбой и лицом научили водить трактор, бульдозер, комбайн и другим механизаторским изыскам. «Молодец, парень, у тебя все получится, – говорил ему на ломаном жаргоне инструктор, не забывая чертыхаться и жаловаться. – Сейчас язык сломаю из-за тебя».
Вы спросите, а почему он с третьего раза только прорвался тогда в Палестину? Ответим. А потому что первые два раза английские солдаты встречали их на берегу, и после большой драки в численном большинстве побеждали, сажали обратно на судно и высылали в Грецию или на Кипр. И каждый раз эти люди упрямо, все в этой стране построено на упрямстве, как известно, перли и перли в Палестину, как будто она была медом намазана. Так ведь и намазана, разве нет? С третьего раза у них у всех получилось.
Общего языка отцы Берты и Зеева не нашли, не получились у них дружба и взаимопонимание. Хотя у них был и иврит, и русский, и ненормативная арабская лексика, и некоторые пагубные привычки, все это хорошая база для дружбы, но не сложилось. Что же, бывает. Главное, чтобы у молодых это взаимопонимание получилось. Нет? Кажется, оно действительно получилось, взаимопонимание это у них.
Вспомним. Отец Берты, тот самый битый английскими солдатами нелегал с пляжа в Атлите, был абсолютным и законченным безбожником. В синагогу молиться он ходил раз в год, в день суда. Сидел там битые сутки в выходной белой рубахе без хлеба и воды, задавал беззвучным криком свои вопросы. Возвращался домой черного цвета, растерзанный, измочаленный, несчастный. Жена его, мама Берты, заботливая властная женщина, с отдельными легкомысленными привычками, подавала ему стакан чая с медом, который он выпивал и ложился в спальне на их кровать лицом к стене. Уже было темно, свет фонаря у автобусной остановки до их дома не доставал.
После этого часов в одиннадцать вечера он поднимался, выглядывал с тревогой в окно, хватал с вешалки пиджак, приготовленный пакет, и быстро выходил на улицу. Он садился на лавочку в садике у дома, напяливал пиджак нервными движениями, доставал из пакета бутылку «Арака» с зеленым оленем на этикетке, граненый стаканчик на 150 гр, хлебную лепешку с куриной котлетой и тихонько уговаривал все 750 мл часа за полтора под глубоким черным октябрьским небом Иудеи. Немного ему не хватало до полного отката, он знал заранее, что так будет. Раз в год он позволял себе. После этого он успокаивался и дремал, откинувшись на спинку скамьи. Ему нравилось так сидеть и дремать в тишине и покое. Луна отсвечивала металлическим блеском от железной калитки садика, скрипевшей и свистевшей при движении. Гармония палестинской черной густой ночи и как бы нарисованной хорошим художником луны с кратерами и холмами под свист цикад из невысоких мокрых кустов была совершенной и безупречной.
Часа в два ночи приходил в одной рубашке без пиджака его старший сын, и осторожно приобняв за плечи, уводил отца в дом досыпать, открывая входную дверь в квартиру локтем. Утром отец вскакивал ни свет ни заря, принимал холодный душ, пил пустой чай, завтракать не мог, тело не принимало, забирал картонку с едой, приготовленную женой с вечера, и мчал на своем пикапе в темноте в поле за городом, где работал на тракторе часов двенадцать подряд с получасовым перерывом. Бульдозерист он был очень хороший, лучший, чем тракторист. Работа его успокаивала. Вот так. Ответов на свои вопросы, жившие в нем около сорока с чем-то лет, может быть, чуть меньше, у него нигде и ни у кого получать никак не удавалось. Нигде и ни у кого. Ну, какие вопросы, скажите, какие ответы, дайте покой уже.
Каждую неделю отец Берты покупал выпуск газеты на выходные, который был объемен и тяжел, приблизительно, как кошелка его жены, возвращающейся после покупок на рынке. Он садился в гостиной и начинал внимательно изучать объявления о смерти, которые печатались в конце недели на выходные. Украшали людям отдых. Изучение длилось довольно долго. У него были наготове авторучка и блокнот, которыми он воспользовался за все год лишь раз. Он нашел объявление о смерти человека, у которого было то же имя и фамилия, что у его старшего брата. Имена родителей совпадали, имена семи сестер и братьев тоже совпадали. Отец Берты позвонил по указанному телефону в соседний городок. Имена все совпали, но это были не его родственники, это были посторонние люди.
Берта и Зеев родили двух детей одного за другим, мальчика и еще одного мальчика, похожего на первого как две капли воды. Отец Берты, человек прижимистый, подумал, прикинул, поговорил с зятем и купил Зееву пикап для работы, которой было немало, только поищи и согласись. «Учебу не забрасывай, парень», – сказал отец Берты. Зеев кивнул, что, «конечно, само собой», работы он не боялся – и дело пошло. Учебу он, как и обещал ее отцу, не забросил, Берта радовалась ему, не переставая удивляться. Дети встречали вернувшегося с работы папку радостным писком и беззубыми счастливыми улыбками. Старшая девочка (год и восемь месяцев) пыталась идти к нему навстречу по плетеному соломенному коврику, под сильной лампой гостиной, размахивая руками для равновесия, ища в отце опору, надежду, с радостной улыбкой произнося в такт шагам лопающиеся ритмичные звуки вроде как «ба-ба-ба».
– Конечно, ба-ба-ба, о чем речь! – восклицал Зеев и подбрасывал ребенка над собой к потолку. Мальчик смотрел на все это снизу и, кажется, по отдельным признакам, завидовал сестре. Зеев забирал и его, разом достигая семейной гармонии. Берта смотрела на происходящее умильным взглядом пожившей опытной женщины, которой она никак не была, но это впечатление, все равно.
Фрида обожала сказки, она читала их перед сном. Кажется, она заполняла некую пустоту в своем детстве, а может быть, просто ей очень нравились преувеличения и чудеса. Неизвестно. Любимая сказка у нее была «Юноша и лилия». Корейская.
Давным-давно за городской стеной вокруг Пхеньяна аж до самой горы простирался огромный луг. И такая росла там высокая и густая трава, что не всякий решался пройти. Неподалёку от городской стены жили юноша с матерью. Бедные-пребедные. Каждый день поднимался юноша на гору, собирал цветы, шёл в город и продавал. А то, бывало, в лес уйдёт, – мечтал юноша в лесу корень женьшеня найти. И вот однажды летом он с самого утра отправился в горы. Блестела на солнце роса. Только стал юноша подниматься по склону, вдруг видит – ущелье, а там лилии! Видимо-невидимо. И такие красивые: слегка покачиваются на лёгком ветру. Стал юноша их рвать. Спешит, хочется ему до полудня попасть в Пхеньян, продать цветы и вернуться домой с деньгами. Вдруг слышит юноша чьи-то шаги. Обернулся – а рядом девушка-красавица лилию в руке держит. Покраснела девушка, застыдилась и говорит: «Зачем тебе так много цветов? Пожалей их, не рви. Видишь, какие красивые!». Удивился юноша: откуда здесь фея взялась? Не знает, что делать, и говорит: «Ладно, не буду рвать». Слово за слово – разговорились. Стали вместе по лугу гулять, разговаривать – и не заметили, как подошли к дому, где жила девушка. Он был недалеко от ущелья. Дом красивый, под черепицей, двери и колонны с богатой резьбой. Пригласила девушка юношу в дом. Принялись они снова беседовать и не заметили, как наступил вечер. Заторопился юноша домой. Ещё раз попросила девушка не рвать больше лилий и подарила юноше на прощанье мешочек с кореньями. Взял юноша мешочек бережно, как драгоценное сокровище. Пришёл домой, смотрит: в мешочке корни женьшеня. Не знали с тех пор юноша с матерью больше нужды, жили в достатке. Только не мог забыть юноша девушки, с которой повстречался в ущелье. Хоть бы ещё разок её увидеть! Каждый день ходил в горы, а девушки нет и нет. Пошёл тогда юноша к девушке в дом. Но и там не нашёл красавицы. Вдруг смотрит – старик! «Наверняка хозяин дома», – подумал юноша, подошёл к старику, сказал, что девушку-красавицу ищет. Выслушал старик юношу и отвечает: «Значит, и тебе посчастливилось встретить девушку-лилию. Так вот знай! Не человек она – лилия. Только иногда превращается в девушку. Если встретит того, кто любит лилии. Повеселится с ним и непременно подарит сокровище».
Почему-то эта сказка запала ей в душу больше других, хотя и другие сказки Фрида очень любила. Однажды пересказала ее своими словами мужу, внимательно наблюдая за выражением его лица.
– Пхеньяна, понимаешь, здорово, не соскучишься. Что ты хотела этим сказать, Фрида? – спросил Мирон расслабленно. Женщина вгляделась в него, что делала не так часто, отвела лицо и сказала, что «ничего не хотела сказать». Она всегда считала, с первого их дня знакомства, что Мирон похож на нее, но вот сейчас у нее появились сомнения в этом. Хотя он оставался красивым и телом, и лицом, и сдержанным говором, и какими-то одному ему присущими движениями с ограниченной и злой амплитудой, ни на кого Мирон не был похож. Трещина у Фриды появилась, она была небольшой и мимолетной.
Стоит сказать, что Фриде все шло впрок. И сомнения, и разочарования, и влюбленности, и отвращения. Она старательно училась и работала, ее усилия не были напрасными. К двадцати шести годам она сделала третью научную степень, в научной среде к ней относились с искренним уважением, почтением и удивлением.
«Я думал, что все это приложение, дорогая, прекрасное приложение к вашим потрясающим внешним данным, но получилось, что все совсем наоборот», – с удивленным и восхищенным видом сказал ей руководитель их кафедры на шумном университетском празднике. Фрида посмотрела на него без улыбки, и он смешался.
«Я имею в виду, что в смысле, великолепные внешние данные, а интеллектуальные достижения просто фантастические», – быстро объяснился с привычной местной прямотой профессор. С одноразовым стаканчиком, наполненным игристым розовым вином, которое называлось почему-то «шампанское», Фрида стояла подле него и слушала сомнительные откровения этого солидного, не добродушного и авторитетного человека, склонного к смелым суждениям во всех сферах жизни, и которого за глаза коллеги называли Альбертом (он знал об этом своем тайном прозвище и гордился им), хотя его настоящее имя было Нимрод. Он не был человеком ее сладких грез и хорошо знал, что у него нет шансов. Переживал по этому поводу не слишком, но ему было все-таки досадно, почему-то. Фрида неожиданно вспомнила, как они встретились впервые с Мироном. «Какой был «щенок кудрявый», какой наивный мальчик, но сколько в нем было энергии, веселья, счастья, жизни. Больше, чем у всех этих… За шиворот Мирона тогда все-таки схватить никому не хотелось, даже самому грубому полицейскому». Фрида оглядела людей, ходивших вокруг, в глазах ее можно было увидеть иронию и удивление.
На нее находила иногда непонятная грусть, и она как бы выключалась из жизни. Многие коллеги и просто случайные люди любовались ею, но Фриде это было не так важно. Льстило, конечно, все это, но как-то косвенно, как будто это все было не про нее, не про Фриду. Она носила в кармашке возле нарядного пояска амулет из тонкого золота, так называемую хамсу, которую ей подарила бабка, мать отца. «Никогда не расставайся с этим, девочка моя, это очень древняя рука, береги ее», – горячо нашептала, сверкая черными зрачками, эта зловредная старуха, которую звали Года. Эта баба Года из всех внуков больше всех обожала Фридочку, свет ее глаз и блеск, ее забавные повадки детеныша какого-нибудь грызуна. Они были похожи и внешне, и характером, просто баба Года была много старше, и жизнь у нее была другая. А так, как будто сняли копию. Иногда она улыбалась неожиданно внучке, гладя ее по голове рукой и повторяя: «Птичка моя светлая». Улыбка украшала морщинистое темное лицо ее, меняя его волшебным образом на молодое и светлое. Улыбка была изумительна.
Фрида истово верила в силу этого амулета от бабы Годы, считавшейся в семье более чем странной и даже просто выжившей из ума старой женщиной, хотя виду никогда не показывала. Хамса была тончайшей чеканки, прозрачная в месте выбитых узоров, сверкала чистым золотом, размером с треть большого пальца пожилой женщины. Должна была помочь. Фрида смастерила для хамсы футляр из куска бархата, разрезав для этого старую накидку с пятничного стола. На бархатном футляре хамсы остался обрывок нашитого выпуклого желтого узора.
Ей очень нравился большой теннис, мгновенный взрыв струн при ударе сильного игрока в движении справа, слева и сверху, неукротимый полет желтого шара и попытка соперника почти в шпагате отбить совершенно неотбиваемый мяч. В Иерусалиме не было травяных кортов, играли на синтетике или на песчаном грунте, в Катамонах возле нового футбольного стадиона в Малхе. Этим кортам было больше 30 лет, они появились еще до знаменитой победной войны иудеев с соседями. Фрида уважала и ценила травяное покрытие, более быстрое и сложное для игры, но довольствовалась тем, что есть. Она много смотрела теннис по ТВ. У нее были любимые игроки, особенно полусумасшедший(?) американец Джон, который чувствовал мяч как часть своего тела. Этот чувак и играл примерно так, как любила Фрида: удар с задней линии и прыжок к сетке на отчаянный выигрыш или проигрыш.
Этот азарт, напор, изумруд корта на телеэкране и этот чумовой худенький сильный парень, кавалерист большой игры со светлыми волосами англосакса, сводили ее с ума. Но сама Фрида не играла, в детстве не научилась, в секцию не записалась, не любила спорт, а потом уже было поздно. Ее любовь к звукам ударов под пасмурным лондонским небом по желтому мячику не прошла у нее со временем тоже, ни в коем случае не прошла, любовь не проходит, ведь так?! Повторим на всякий случай, что спорт она не любила категорически. Всегда. А вот теннис покорил ее.
Кстати, этот веселый заводной американский Джон так и не смог стать самым великим чемпионом в истории тенниса, что все-таки не имело большого значения в жизни Фриды. И кажется, для него самого тоже, но более точно неизвестно. К счастью.
Фрида знала четыре языка, русского среди них не было. Нельзя сказать, что она была невероятно талантлива, нет. Но память, любознательность, воля были у нее в избытке, что объясняет многое в ее судьбе.
Итак, амулет от бабы Годы, теннис, языки, научные степени, холодная красота – совсем не мало. Вот вам Фрида. И еще муж Мирон, спокойный уверенный комфортабельный мужчина с твердыми руками и повадками опасного хищника, а также отсутствие детей. Что именно сводило с ума эту женщину, Фрида никогда не показывала и никому не говорила, но дела это не меняло. Добавим сюда еще плавательный бассейн с гладкими и обтекаемыми фигурами пловцов, свежим запахом воды и газона вокруг, огромным светом в открытых стенах, гулкими звуками голосов.
Мирон, в свою очередь, надежный, с навыками добытчика, из хорошего состоятельного дома, воспитанный и начитанный человек, интеллигент и выпускник университета, обожал безжалостные 15-раундовые бои профессионалов-тяжеловесов, в которых лица боксеров превращались в непонятную кроваво-мясную жуткую кашу, а их наставники все отказывались выбрасывать на ринг полотенца в знак признания поражения. Но и бессмысленно мычащие в углах после нокдаунов бойцы запрещали наставникам сдаваться и требовали продолжения поединка, могущего привести их, как минимум, к коме, а как максимум, к смерти. Мирон, несколько смурной и закрытый человек, считал все это нечеловеческое терпение, отказ от сдачи боя, бычье упрямство, не без основания, высшим проявлением человеческого мужества и силы духа.
В заднем кармашке его бумажника присутствовала фотография наливного женского зада в миниатюрных трусиках. Иногда он доставал эту фотографию, вытягивая ее из-за пластиковых кредитных карточек. Он, серьезный взрослый мужественный человек, смотрел на изображение затуманенным взглядом восторженного подростка переходного возраста, после чего осторожно и благоговейно возвращал фото на место. Никогда и никому он не признался бы, где и как это было сфотографировано, но никто и никогда не видел и не мог видеть этого фото. Да и чье оно, кстати? Чьи весомые и прелестные ягодицы изображены здесь, у этого чокнутого Мирона на фото, а? Догадайтесь с двух раз. И нечего лезть в драку, вы что!
Когда хоронили бабу Году, тяжело болевшую последние месяцы до смерти, шел проливной дождь в Иерусалиме. Она знала, что скоро умрет, внятно шептала внучке: «Мирона своего не бросай, он хороший муж, любит тебя, а дети придут еще, вот увидишь, запоминай, что я говорю, Фридочка, фейгале», – она гладила ей руку и успокаивала, хотя все должно было бы быть наоборот. Никто не знал, сколько ей лет, сын, отец Фриды, говорил, что ей 91 или максимум 92, никаких документов не было. Можно было подумать, послушав этого человека, что 91 или 92 это все так, детский возраст. А попробуй проживи все эти года, а? Герой с дырой.
Из родимого двухэтажного дома с лавкой во дворе, что под Витебском, она сбежала в Палестину одна, совсем молодой девушкой, услышав выступление писателя В.Е. Жаботинского в Варшаве, где училась на медсестру. Баба Года на всю жизнь запомнила имена своих преподавателей, она вообще, даже в глубокой старости, отличалась хорошей памятью. Отец платил за обучение, души в ней не чаял, надеялся на ее ум, способности и красоту. Справедливо надеялся. Но что делать, когда есть обстоятельства, есть особые причины, нечего носиться по миру, нечего бегать с насиженного места. Скажите только, какие обстоятельства, какие причины, какие такие места (Егупец, Баден-Баден, Пятигорск, хе-хе) заставляют вас сидеть со своими кастрюлями, коваными сундуками, стегаными одеялами, с семисвечниками, со всем этим тяжелым скарбом на месте и ждать судьбы, когда девочка плачет и умоляет все бросить и бежать сломя голову в никуда, на край света. «Он сказал правду в Варшаве, этот человек из Одессы, и у меня предчувствие», – плакала девочка их любимая. Но кто сказал, что надо верить предчувствиям? Она же еще ребенок, а кинд, нет?! И рэбе из местечковой синагоги, только-только покрашенной на праздники, к тому же повторяет: «Надо подождать, идн, где имение, а где вода, дафмен вартн». Жаботинский сказал слушателям в Еврейском доме, что надо бежать из Европы, пока это еще возможно.
«Вот уже три года я призываю вас, евреи Польши, я по-прежнему предупреждаю вас, не переставая, что катастрофа приближается. Именем Б-га, пусть хоть кто-нибудь из вас спасется, пока еще есть время! Времени осталось очень мало», – говорил Жаботинский, выступая в Варшаве 12 июля 1938 года.
Баба Года тогда его слышала в Варшаве и примчалась к родителям и братьям с сестрами, предупредить и вырвать их из этой жизни в другую, спасти их. Но что она могла одна против их упрямства, недоверия, сомнения. Она уехала одна, через всю Европу, через Средиземное море, через бог знает что еще, преодолев тяжелейший путь в страну-не страну, которая была похожа на сон во время воспаления легких, желто-красную, пылающую и опасную. Через три дня после того, как Года сошла на берег в порту города Яффо, она познакомилась с парнем, биография которого совпадала с ее почти пугающе. Только он был младше ее на два года и был родом из-под Гомеля. Его звали Гилель. Он был веселый, в отличие от нее, белоснежное лицо его с зачатками местного загара постоянно меняло свое выражение, нос был крепкий, неровный, глаза рыжие и внимательные, ключицы торчали в распахнутом вороте рубахи, Года потеряла голову совершенно и окончательно. Она была настоящей и необычной для этих мест красоткой, Фрида явно получила свою красоту в наследство от своей бабки. Через две недели Гилель и Фрида поженились в Иерусалиме, где у Гилеля была работа на рынке в небольшой пекарне, которой владел громкоголосый иракский еврей из знаменитой семьи Абади. Гилель тоже был влюблен и очень взволнован. Хупу поставили в Геуле в большом зале иешивы «Мир», было много нарядных людей, мужчины были в белых рубахах. Молодоженов носили на стульях, старики-прихожане плясали изо всех сил, потому что так полагается. Года смеялась, подавляя счастье, что ей не удавалось совершенно. Гилель, который был в картузе по столичной моде тех лет, выпил большой стакан тонкого стекла, наполненной анисовой настойкой. Он был совершенно пьян не то от выпитого, не то от умопомрачительного вида жены, чудное лицо которой с непроницаемыми светлыми глазами за фатой пьянило и кружило его. Они были обречены любить друг друга и жить вместе всегда. Навсегда(?!). Гилель умер все-таки раньше Годы на 6 лет.
Первые два года после его смерти баба Года регулярно видела совершенно живого Гилеля в углах своей комнаты, на подоконнике и даже на шкафу. Только он не говорил ничего. Он выглядел, как в молодые годы: подвижное лицо, бледные губы, легкие волосы и белая рубаха с расстегнутым воротом. Синеватый и, как бы, размытый абрис.
Она вставала с постели, подходила быстрым босым шагом по ледяному полу, скользила в угол комнаты, подробно ощупывала все рукой, убеждалась, что никого нет, что Гилель ее в той области, где ни до чего ему нет дела, даже до нее. Она пожимала плечами, вздыхала, чего-то бормотала непонятное и возвращалась обратно в кровать. Года не была разочарована, она все понимала, просто хотела убедиться, что его нет в комнате и вообще поблизости. Года плохо спала и покойно лежала в ожидании сна, выложив руки поверх одеяла. Глаза ее в перепутанных, совершенно девичьих ресницах, были открыты, она ни о чем не думала. Такие же перепутанные ресницы были и у Фриды, не зря Года говорила всем домашним вокруг, что «Фрейда моя точная копия», что-то в ее словах было от правды. Несколько натянуто сказано, есть оговорки, но почти верно. Кто лучше, кстати, из них, кто краше, определить было невозможно. Красота, вообще, и красота женская особенно, подпадают под понятие вкуса, хотя и есть такие, которые считают, что красота понятие абсолютное.
Не будем спорить, но не согласимся.
Родные Годы не смогли въехать в Палестину, потому что англичане (Верховный комиссар Гарольд МакМайкл) утверждали, что сертификаты на въезд кончились.
Все родные Годы, Гилеля, как и тысячи других людей, остались в оврагах и рвах Западной Белоруссии. Года не могла слышать слова «англичане», ей становилось плохо. Она переворачивала горы, чтобы добиться сертификатов для отца и других, но чиновники говорили, что сертификатов нет и не будет. «Тупые дебилы и их лживые английские улыбки», – так безоговорочно заявляла она об этих людях и сразу переводила разговор на другие темы.
Бен Гурион называл МакМайкла «ужасным человеком, самым худшим из всех Верховных комиссаров Эрец Исраель».
В годы 2-й мировой войны МакМайкл лично активно препятствовал въезду в Палестину еврейских беженцев выше установленной Британией перед войной квоты. При этом, согласно некоторым источникам, с 1941 г. остались неиспользованными тысячи(!) сертификатов на въезд в Палестину.
Жаботинский сказал об этом Верховном комиссаре (МакМайкл), выпускнике Кембриджа, что «такого тупицу невозможно было бы взять на работу уборщиком в бане, потому что он бы не справился, не сумел бы убрать». Но дела все это не меняло. На жизнь МакМайкла покушались семь раз, в основном это были боевики «Лехи», но все было неудачно. Пули и бомбы проходили мимо него. Не судьба. Он прожил восемьдесят семь лет.
Заметим, что Верховные комиссары Палестины – высшие должностные лица, уполномоченные представлять Соединенное Королевство в британской подмандатной Палестине в период с 1920 по 1948 годы. Их резиденция находилась в Иерусалиме.
Года неожиданно вспоминала, как Гилель был неловок с нею в начале их семейной жизни, как горячился, как был тверд, ничего не знал и ничего не понимал, и как ей все это нравилось. Горечи и тоски у нее не было, она думала об этих днях и ночах с нежностью. Он горячил ее своей страстью, а она вызывала у него невероятный и необъяснимый приступ такой радости, что можно было озаботиться здоровьем его сердца. Но сердце Гилеля было крепчайшее и неотвратимое, как швейцарские карманные часы, которые он привез из родной Белоруссии и которыми гордился так же примерно, как гордился Годой, ее красотой и врожденным благородством. Он умел рассмешить ее, что было очень важно. Мог удивить. Мог напугать. Мог загнать в угол. Задавал мало вопросов. Годе это нравилось. Напоминало поездку на поезде вдоль побережья, на перегоне между Хайфой и Нетанией.
Года рассказывала Фриде громким шепотом, посвящала ее в тайны своей жизни:
– Ты не знаешь, но весной сорок второго года здесь у нас была отчаянная ситуация. Немцы шли на Палестину, им помогали итальянцы. Командовал немцами маршал Роммель, у которого был приказ Гитлера убить всех евреев Палестины. Ты понимаешь, да? Они решали свои проблемы, эти немцы. Роммеля звали «лисом пустыни», он был большим гуманистом, этот Роммель, по слухам, но дело свое знал хорошо, гнал англичан по Африке как псов.
Самым дефицитным продуктом в ишуве был яд. Все покупали и доставали яды, кибуцы скупали яд оптом, никто не хотел попасть к убийцам в руки, все знали, что они делали в Европе. Говорили, что от Гитлера, божьей напасти, никуда не скрыться. Я была медсестрой, у нас дома тоже был яд. Достала Года, достала себе и Гилелю на погибель. Было тревожно, страшно.
А потом вот что случилось. Немцы казались неудержимыми, дошли до города Аль-Аламейн на той стороне канала в Египте. Тогда два раввина-каббалиста, ты знаешь, девочка, что такое каббала? – поинтересовалась баба Года.
– Что ты! Я знаю. Не маленькая.
– Так вот. У каббалистов был острейший спор по поводу того, можно это делать, останавливать молитвами и небесными проклятиями немцев, или нет. Были такие, очень авторитетные, которые называли все это идолопоклонством, колдовством, магией. Но были и другие. Двое из Иерусалима из иешивы «Врата небесные» в Макор Барух (знаешь, это, девочка, в Геуле, на первом светофоре, если идти от телевидения, надо направо свернуть), считали, что можно и нужно. Это тебе к сведению, Фрейдале. Не скучай, терпи, это важно, девочка.
– Я не скучаю совсем, – голос у Фриды был напряженный и высокий от этого. Баба Года скользнула глазами по ее лицу и продолжила. Она редко теряла нить своего рассказа.
– Так вот, двое из этих почтенных раввинов решили это сделать, остановить злодеев. Они договорились с английскими летчиками и облетели на самолете границы Эрец Исраель. Эти джентльмены взяли с собой четырех петухов, которые были без единой крапинки, то есть совершенно белые, и сели перед открытым грузовым люком. На люке на всякий случай натянули веревочную сетку, чтобы они не выпали. Мужчины были в возрасте, и у них отсутствовала соответствующая подготовка. В каждом направлении полета, то есть на западе, юге, востоке и севере они забивали по петуху и говорили особые молитвы, окропляя кровью землю под самолетом. Они были в перьях и крови птиц, так как дул сильный поток воздуха им навстречу. Они не выпали из самолета, несмотря на отсутствие нужной тренировки и преклонный возраст, и благополучно вернулись на землю. Самолет совершил дозаправку в (иорданской) Акабе. Он приземлился в Иерусалиме на аэродроме в Атарот, знаешь, где это, девочка? Да, конечно, по дороге в Рамаллу слева. Раввины вылезли наружу, очистили пиджачки, шляпы и рубахи от перьев и крови, дали летчику-ирландцу на пиво и на ветхом автобусе с облупленной синей краской по стенкам и открытыми боковыми стеклами, иногда приезжавшем из Шоафата в сторону Кикар Шабат, отправились по домам. Был понедельник 3 ноября 1942 года. Шел противный ноябрьский дождик в Иерусалиме, что называется, не нашим, не вашим. На следующий день армия Роммеля была разгромлена под Аламейном. Роммель потом в 44-м отравился после провала заговора против Гитлера, ему дали право выбрать смерть, уважали за заслуги и авторитет. Он замкнул круг, как говорится, благородный солдат, отец рядовых и сержантов, лис пустыни, командир полка охраны Гитлера, начальник там наверху все видит, абсолютно все, это известно давно. Вот, Фридочка, это все.
Откуда она это все знала, было неясно, память у нее была невероятная. Нашептали, наверное, бабки, по секрету, откуда еще. Такая вот женщина из Белоруссии, проработавшая почти 50 лет хирургической медсестрой в иерусалимской больнице Хадасса Эйн-Керем. Баба Года вздохнула, глядя перед собой своими ясными горящими очами и явно наблюдая воочию картины разгрома армии Эрвина Роммеля. 130 тысяч немцев взяли тогда в плен англичане, между прочим. Вокруг головы Года часто заплетала седую косу, которая создавала некое подобие белой драгоценной короны, очень красившей ее.
Фрида смотрела во все свои длинные глаза на свою любимую бабулю (савтуш) Году, умницу и красавицу, которая помнила все и всех, знала очень много и хотела научить внучку всему, что знала сама.
– Говорить на эту тему просто так всуе нельзя, упоминать в разговоре тоже нельзя. А то я слышала, все бросились сейчас изучать каббалу, все мудрецы, все всем разрешено, а ведь это просто опасно, девочка моя, просто страх божий. Запомни это, Фрида, – мощный учительский навык у нее был непонятно откуда, всю жизнь она проработала медсестрой. Из дома, наверное, от папы и деда, откуда еще.
– У нас с тобой те еще имена, торжество галута, – сказала по дороге Берта Фриде без осуждения. Легкая саркастическая улыбка сопровождала эти слова. Женщины направлялись по тенистой улице чудесного города Оснабрюк на коктейль к куратору выставки в музее Нуссбаума. Их сопровождали весомая тишина и не менее тяжкий зной. Плюс 27 по цельсию, как показывал огромный градусник под вывеской отделения Дойче банка.
Они были похожи на двух принцесс королевского двора, только одеты эти женщины были как-то не вполне по-королевски. «Нам не хватает вуалей, частых и самых дешевых», – засмеялась смутившаяся Берта, когда проходивший мимо германский юноша атлетического сложения, в гетрах на выпуклых икрах и шляпе с перышком за лентой, повернул им вслед голову и споткнулся, чертыхнувшись на всю улицу.
Веснушчатая круглолицая и улыбчивая Берта в строгом костюме и белой батистовой кофте, с выложенным наверх воротником и смело открытой грудью, походила на распорядительницу высокого ранга, успешную карьеристку. Фрида была выше ее ростом, стройная, легкая, медлительная, знающая себе цену, несколько грустная, являла собою противоположность Берте во всем.
На них оглядывались редкие прохожие, выворачивая головы. Немки тоже хороши собой, тоже грациозны, но эти были другие, местный глаз их выделял сразу. А эти две весталки казались дикими, таинственными, непривычными, колючими и необъяснимыми цветками Средиземноморья. Таких здесь не видели давно и не могли вспомнить, так как прошло уже два поколения с тех пор, или даже два с половиной поколения, поди узнай. Порхающие бабочки-лиственницы, чертившие в воздухе сложные узоры, и сверкающие на заходящем солнце изумрудные стрекозы размером с ладонь, дополняли городской и совершенно сказочный пейзаж Оснабрюкена. Вот сейчас из-за дома и из-за густого куста с частыми желто-красными розами выйдет атлетически сложенный охотник в шляпе с перышком за лентой, ослепительно улыбнется и спросит их: «Девочки, кто-нибудь хочет меня полюбить так, как я люблю вас?». Из-за угла вышел пожилой, прихрамывающий на обе ноги мужчина в костюме из трех деталей, поклонился дамам и поплелся дальше по своим старческим грустным делам.
– Память сохраняется в трех поколениях, девочка. Ты вот как раз третье поколение, потому я так болтаю, стараюсь, чтобы ты запомнила, твои дети уже будут не в теме, не вспомнят, – говорила Фриде Года.
– Да где там мои дети, нету детей, бабуля, – горько пожаловалась Фрида.
– Не говори ерунды, будут дети, старайся, и мужу своему скажи, чтобы старался, – сердитым голосом наказала Года.
– Да уж мы, бабуля, стараемся, просто уже сил нет.
– Еще больше старайтесь, я тебе дам сейчас, детей нет, ишь какая, – Года сердито сдвигала брови, – дайте деньги на синагогу, маму-то помнишь свою, как звать? Пусть молятся.
– Хорошо, бабуля, – Фрида уже раза три носила деньги в синагогу, что на главной улице в глубине старого сада. Передала служке, и имя мамы записывала раввину на клочке бумаги. Пока все было впустую. Про это она Годе не сказала.
Приняли их прекрасно. В помещение музея вел просторный коридор со стеклянными стенами. Дюжий полицейский внимательно осмотрел пришедших и сказал низким голосом человека от закона: «Прошу вас, дорогие дамы, проходите, вас ждут». Клаус, бритый джентльмен академического вида, в круглых очках без оправы, в прекрасном костюме, рубашке глубокого синего цвета без галстука и ромбовидным университетским значком Магдебурга фиалкового цвета на лацкане пиджака, был любезен донельзя. С несколько напряженной улыбкой человека при исполнении, он просто стелился перед ними. Клаус, его звали Клаус, как он сам им сказал, сразу представил женщин всем присутствующим, затем подвел их к картинам Нуссбаума, которые привезла Берта.
– А это наш гость из Москвы, познакомьтесь, профессор искусствоведения, – Клаус подвел к ним мужчину, почему-то одетого в свитер. На нем был также бордовый галстук, пиджак цвета мокрого асфальта. У него было надменное бритое бледное лицо и расчесанная на пробор густая актерская шевелюра. Вздернутый подбородок придавал его лицу столичный лоск, довершал образ. При всем при том этот человек оставлял общее впечатление неуверенности и даже жалости.
Так нередко случается с некоторыми людьми, считающими себя недооцененными и обойденными вниманием, признанием, любовью. Он, казалось, кричал во весь голос, этот гость из Москвы: «Хочу женщин, цветов, шампанского, обожания, славы, блуда и всего остального». Можно добавить, «всего этого остального в полной мере». В кармане его пиджака лежали очки в пластиковом футляре с защелкой, расческа, купленная в магазине «Тысяча мелочей» на Арбате, пухлая записная книжка с продублированными на всякий случай страницами и мобильный телефон черного цвета, который еще не занял доминирующего места в жизни людей тогда. На плече его висела кожаная сумка с откидной крышкой на молнии. Он, его образ, были раздражающе знакомы Берте, как будто она провела детство в одном дворе с ним и его семьей.
Наблюдение за этим человеком больше одной минуты вызывало нестерпимое чувство неловкости. Как будто бы вы высмотрели что-неприличное и гнусное, что видеть просто нельзя, потому что просто нельзя. Нельзя и все. А вы смотрите и смотрите, остановиться не можете, бестактный недалекий вы человек.
Он хорошо говорил по-английски. Хороший вуз, хорошее образование, большие знания. «Вы привезли эти работы из Иерусалима, да? Этот беженец меня очень напрягает, признаюсь», – сказал профессор из Москвы, которого звали Кириллом Сергеевичем. Он изо всех сил пытался быть естественным и светским. Берта его внимательно слушала, Фрида с максимально равнодушным видом на своем скуластом белом лице стояла рядом с ними, глядя в сторону, этот человек не вызывал у нее доверия. Ее дорогие на первый взгляд часы на левом, не менее дорогом, запястье, которые она откровенно повернула к себе, показывали 19:27.
– У меня к вам несколько вопросов, сударыня, – сказал профессор, не глядя на Берту. На Фриду он смотреть просто опасался почему-то. Эта женщина могла вогнать почти любого человека в безвыходную ситуацию легким поворотом головы, ледяным взглядом и в обычной ситуации. А сейчас эта женщина демонстрировала брезгливость, объяснить которую, наверное, она бы не смогла. Какого цвета были глаза у Фриды, очень хотелось бы узнать, потому что они, глаза, меняли окраску в зависимости от настроения хозяйки, погоды, самочувствия, восхищения окружающих и других столь же значительных причин.
Берта живо обернулась к московскому гостю, лицо ее было сама любезность. Хотя, если уж совсем честно, у нее этот Кирилл Сергеевич, или как его там, тоже не вызывал симпатию. Какой-то он был скользкий, со следами на шее и аккуратно расчесанными волосами, и так далее. Искать долго не надо. Но ее все детство учили быть любезной с гостями и вообще с людьми. Как не странно, с таким воспитанием Берта, кокетливая от природы, отличалась добродетелью. В жизни она руководствовалась единственной мыслю: у меня есть муж, не о чем говорить вообще.
– Эти работы Нуссбаума действительно вам нравятся, действительно это большая живопись? – он смотрел искоса, и не то у него была ухмылка или ее подобие, или какая-то гримаса, не то все-таки ей показалось? Ну кто ты такой, надменный глупец, а?! Вообще, Берта могла взорваться и отреагировать на хамство, на бестактность. Ей нравилась собственная неуправляемая ярость, впрочем, быстро затихающая. Она любила выспренно формулировать свои чувства, например, отношения с мужем называла «незатихающей страстью». А вот этот, в парадном костюме с тревожными глазами человек из Москвы казался ей «неопрятным гусем», хотя был одет чисто и даже по-своему нарядно. Но женщины, настоящие женщины, к которым, конечно, относилась и Берта, все эти досадные мелкие детали чувствуют мгновенно.
– Вы хотите говорить на эту тему? – спросила Берта, полуотвернувшись от москвича. – Мы поссоримся с вами.
– Нет, не поссоримся. Просто все это, – он показал рукой на две картины Нуссбаума, которые привезла из Иерусалима Берта, – не то, незаслуженно. Есть сотни других художников, ничуть не хуже, но с другой судьбой, которым никто и никогда не будет строить музеи, как это можно не понимать? Скажите?! Слышали такое имя, Фальк? А?
Картины Нуссбаума назывались «Беженец», «Синагога», картины как картины, никто от этого глупого правдоискателя не ждал его московской оценки. Кто он такой?!
– Все так запутано с этой историей войны и ее жертвами, – возбужденно сказал москвич.
Раздражение Берты от этого человека росло. Она, в другой ситуации, конечно, развернулась бы и в гневе ушла, не простившись, но здесь, в германском музее, на приеме, ей показалось это сделать невозможно.
«Все очень сложно и понятно, мистер. Я не должна ничего объяснять вам и оправдывать этого человека, его судьбу, жизнь и смерть, мы, и я, и вы не имеем права судить чью-то жизнь, страдания, смерть», – у нее был очень приличный разговорный английский. В детстве у Берты была школьная подружка, родители которой переехали в Израиль из Южной Африки, из города Йоханнесбург. В этом доме кроме родителей были три дочери, а также родной брат отца, который после смерти жены жил один в соседней квартире. Все говорили дома только по-английски, Берта была вовлечена в разговоры и игры, слушала сказки Андерсена и восторженно обсуждала с крупнотелым, плосколицым отцом семейства, похожим на бура из романа Майн Рида, школьные успехи его дочерей, которых не было и в помине. Но английский у нее остался с тех пор очень хороший. У москвича английский был надежный и понятный, но заскорузлый какой-то, угловатый и похожий, как это ни странно, на идиш. Идиш, напомним, это еврейский язык ашкеназов, иначе говоря, тех евреев, которые проживали раньше в Европе, а теперь там уже почти не живут. Или еще живут? Еще остались, курилки?
Берта внезапно почувствовала какое-то роковое отчуждение от этого человека.
– Вы знаете, а я в бога не верю, я – атеист, но, замечу, что значение его в вашей иудейской жизни сильно преувеличено. Что такое? Уже все всем понятно, а вы цепляетесь за него и цепляетесь. Мир уже стал совсем иной, только вы этого не замечаете, упрямцы. Я понимаю, что вы без него чувствуете себя обездоленными, сочувствую вам, – москвич что-то хотел сказать, и Берта догадывалась что. Этот опрятный, чистый старик (кто же еще, конечно, старик), так она его определила для себя, вызывал у нее резкую неприязнь. «Господи, да что ж такое, а?!», – жаловалась Берта про себя.
Она хорошо знала одну фразу по-русски, которой ее научила когда-то в Париже незабвенная подруга Лида, о которой расскажем позже. Она отвернулась от него и несколько раз произнесла эту фразу, чтобы не сбиться. «Это непереводимо, но очень важно», – подумала Лида. В конце концов, она ничего не сказала Кириллу Сергеевичу, только криво улыбнулась ему. Лида ее помимо этой фразы научила никогда не ругаться с уборщиками, таксистами, официантами и другими людьми схожих занятий. «Никогда, слышишь», – настойчиво говорила она. Берта запомнила это наставление хорошо. А та русская фраза Лиды звучала так: «Дурак ты, парень, старый безнадежный дурак, и уши у тебя ледяные».
– Ты не думай, девочка, мы с Гилелем хорошо жили, весело. Он был заводной такой парень. Однажды поехали в Тель-Авив, посидеть в кафе, поесть чего-нибудь, выпить, потанцевать. Я была беременна твоим отцом, кстати, первые недели, шесть, точнее. Приехали, сели за столик под тентом на берегу моря, сделали заказ. Белый песок, синее море, волны балла на два, порывы ветра, насыщенные песком, чудесно все. Сидело несколько людей за столиками с белыми скатертями, все одеты в белое, торжественный вид, нарядные, улыбаются, негромкие голоса. Звон посуды в кухне. Хозяин, манерный и медлительный, с властным лицом, обведенными черным цветом глазами и ужасным голосом, похож на кинозлодея из английского фильма. Немного переигрывает, но не смешно.
Завели патефон, пел Александр Вертинский, он был в большой моде здесь тогда: «Он юнга, родина его – Марсель, он обожает ссоры, брань и драки. Он курит трубку, пьет крепчайший эль, и любит девушку из Нагасаки. У ней такая маленькая грудь, на ней татуированные знаки…». Я млею, люблю танцевать, да ты ведь не понимаешь русского, Фрида, просто поверь мне. Нам приносят шампанское в железной кадке со льдом, овощи, масло, апельсиновый сок, поджаренный хлеб, мельхиоровые ножи и вилки, гладкие с синевой салфетки, просто счастье. О деньгах не думаем, не в деньгах счастье, девочка.
Вдруг музыка с ужасным звуком съезжающей с пластинки иглы прервалась, и хозяин зычным голосом объявил, почти продекламировал: «Господа! Германия напала сегодня ночью на Советский Союз без объявления войны, немцы наступают по всей линии фронта от Балтийского моря до Украины и Белоруссии и дальше». А куда там дальше, а?!
Раздался как бы общий тяжкий вздох, все пришло в движение, средних лет официантки, в основном, недавние беженки из Восточной Европы, суетливо забегали в попытке собрать деньги с суетящихся и пытающихся уйти прочь людей. Не до завтраков и обедов, война нагнала всех, вопрос один: что там и как товарищ Сталин ответит нацистам. Надежда на русских, одна надежда на русских. Дадут Гитлеру по морде, как русские любят, наотмашь. Или у них тоже кишка тонка… как у поляков, на которых все рассчитывали, как на гордых смельчаков. Неужели?
Мы поехали с Гилелем обратно в Иерусалим, соседи наши на Навиим, где мы жили тогда возле спуска к Шхемским воротам, полнолицые купцы в чесучовых костюмах, счастливо улыбались нам в лицо, мол, мы за все это всей душой, мы за все это наше безграничное счастье, мол, время наше пришло, господа беженцы». Нас они терпеть не могли, считали пришлыми голодранцами, шантрапой. Был среди них один с кремовой кожей, медлительный благородный человек, пришел к нам и сказал, чтобы мы не волновались: «Я вас, если что, спрячу у себя». Гилель сказал ему спасибо и пожелал не торопиться с выводами. Англичане вели себя ужасно. И арабы их не любили тоже, считали, что англичане за евреев, а не за них. Никто этих англичан не любил, бедных. Но сейчас к ним неплохо относятся, или я ошибаюсь, Фридочка?
У бабы Годы бывали такие вечера воспоминаний, она говорила и говорила, а Фрида сидела и слушала.
– Ты знаешь, Фридочка, осенью сорок второго года в Палестину прилетела советская делегация. Военные люди. Что-то они там замышляли с англичанами или еще с кем, но что – никто не знал, в газетах написали скупо, приехали восемь человек в макинтошах, двое были в кителях. Все это я вычитала в газете. Вечером советских повели в театр Оэль, где давали юмористическую пьесу о нравах в колхозах советского драматурга Василия Шкваркина «Чужой ребенок», невероятно популярную в СССР. В Габиме тогда ставили Симонова «Жди меня», но советских повели на Шкваркина почему-то. Наверное, не тот ранг, или еще что, а может, они сами захотели отдохнуть от напряженных будней, просто посмеяться. Неизвестно. Мы с Гилелем в театр тогда не ходили, было не до театра в Иерусалиме.
Советские сидели во втором ряду, им тихо переводили текст с иврита, они плохо слушали, но вели себя корректно, в антракте выпили коньяка, который, кажется, принесли с собой. Вполне возможно. Изредка они, прикрывая рты ладонями, хохотали над диалогами. Все равно, несмотря на усилия гостей быть потише, их смех звучал значительно. В спектакле Оэля уже не был занят коммунистический активист, характерный актер Шмуэль (Муля) Микунис, который позже расколол, к чертовой матери, компартию Израиля на просионистов и антисионистов. Муля, агент Коминтерна, как он сам говорил про себя, имевший французский диплом инженера, был милый человек и не злодей, в отличие от других. Зато главную роль играла Люся Шленская, потрясающая женщина, жена поэта Шленского. Она была красавица: фигура, кожа, все при ней – только счастья не было у нее. Ужасная судьба, страшно подумать. У нее был порок, от которого, к несчастью, она не смогла избавиться. На все и у всего есть причины, ты это помни, моя ласточка. Я все время повторяю себе, не заигрывайся, старуха, останавливайся, а я тороплюсь выговориться, тороплюсь не успеть, понимаешь!?
Баба Года не рассказала Фриде, может быть, не захотела, может быть, отодвинула на будущее, что у них дома Гилель держал в спальне топор с короткой ручкой. Отточенный топор, блестя лезвием, стоял возле кровати, опираясь о стену рукояткой, ждал своего часа и, к счастью, не дождался. Потом Гилель достал где-то (купил? выменял?) арабский весомый кинжал, шабарию, с инкрустированной ручкой и украшенными сложным узором ножнами. «Пусть будет», – деловито объяснил он Годе. Это все было до Эль Аламейна, а потом он не отменил всего этого, «украшения жилья», по его словам. «Ведь не мешает, правда, Года? Так спокойнее».
Во время шивы по Гилелю бабу Году посетил неожиданный гость. Министр по делам религий, стройный невысокий сефард-ортодокс, пришел к Годе выразить соболезнование после смерти Гилеля. Фрида, сидя на диванной подушке, брошенной на ковер, наблюдала за всем со стороны, сидя подле бабки и зорко следя за ее настроением и выражением лица. Она держала в ладони бабкин амулет и незаметно и медленно потирала его пальцами.
– Ваш Гилель, госпожа Года, – произнес в затихшей комнате министр, похожий на дорогую фаянсовую статуэтку, – был для меня, для всей нашей семьи, ангелом-спасителем. Нас двенадцать детей было в семье, отец больной, мать уборщица. Он каждую неделю в четверг вечером привозил к нам домой большую коробку с продуктами, чтобы мы поели. Каждую неделю, годами. Он нас спасал, буквально. Чтобы вы знали, госпожа Года, Гилель Калев был святым человеком. Потом он оплачивал мое и моего брата образование, все делал без помпы, без шума. Мы молились на него, госпожа Года.
– Я не знала ничего, он мне не говорил, – растерянно призналась Года, поправляя тонкую цепочку на шее, подарок все того же Гилеля на шестидесятилетие.
Этого человека, поднявшегося в политике так высоко, и явно достойного и благодарного человека, было почему-то Фриде слушать неловко. Неизвестно почему. Наверное, потому что он говорил о Гилеле Калеве правду, вслух и при посторонних, после ухода того навсегда, безоговорочно и безоглядно. На самом деле непонятно, почему Фрида так думала. Вот Гилель, худой энергичный человек, иногда веселый, пунктуальный, аккуратный, ее родной дед, казался ей вечным и неизменным, как бурого цвета прочнейший буфет, сработанный замотанным столяром из Гедеры полвека назад из дубовых неподъемных досок, в их с Годой гостиной. Ну, что говорить? Конечно, Гилель был кристальный человек. Он ушел, как будто его и не было. Так и должно быть, подумала Фрида. Она тоже, конечно, была не самая мудрая женщина, очень многого понять не могла, но заметим, что в ней присутствовало чувство справедливости и правды, и, что главное, закрома памяти. Иногда это ей мешало.
Баба Года всегда и часто говорила, что память о чем-либо и о людях тоже, живет три поколения.
– А с 1 мая сорок второго года в Эрец Исраель было прекращено производство мороженого. Англичане экономили сахар и запретили есть мороженое населению. «Затянем пояса, – писали газеты, – надо идти в ногу со временем, граждане, 400 тонн сахара экономии». Люди перестали есть мороженое, Года обожала шоколадное мороженое, но не расстраивалась, знак времени, конечно. Только в феврале сорок пятого мороженое вернулось в ишув. Тогда раздали тысячу порций мороженого бесплатно в детские сады Кфар-Сабы и окрестностей. В Иерусалиме тоже радовались этому, война шла на убыль в Европе, русские гнали немца безостановочно, второй фронт поджимал с запада, Гитлер закрылся в бункере, возвращение мороженого было знаком времени.
В пятьдесят третьем, перед самым Песахом, к нам в больницу привезли двадцатипятилетнего майора с тяжелым ранением. Волосы золотые, глаза ласковые, лихие, сложен как Аполлон, руки длинные, чуткие. Девчонки из других отделений прибегали посмотреть, повздыхать. Старик лично приходил проведать, он очень ценил этого парня. Раненый быстро поправлялся. Это был Красавец, тот самый, который теперь вон какой боров. Разъелся, возраст, генетика, переживания. Конечно, оторва мужик, делает, что хочет, но есть у него масштаб, лихость, отчаянность. Жестокий. Щедрый. Не знаю, как у него с мудростью, взглядом в будущее. Он самонадеян, никого не жалеет, и себя тоже, много чего может намудрить и намудрит еще. Вот помяни мое слово, Фридочка, он намудрит. Отчаянный упрямец. Интуиция меня не подводит.
К нему парни из части его приходили, их было у него человек 30-40 в отряде, не больше, мы от них по стенкам шарахались, поверишь. Веселые, вкрадчивые, отчаянные, откуда он их взял только. Я таких только в американских детективах и видела в молодости. Бандиты с большой дороги, один ушастый был, из Иерусалима, самый страшный, голос трубный, руки-лопаты. Они шороху здесь нагнали, эти парни Красавца, девочка. Мстители, ох! Но так было нужно, наверное, мы же не все знаем, правда. Соседи наши разбойные их боялись очень. Про семью Красавца я говорить ничего не буду, это не наше дело, не мое, во всяком случае. И ты не говори, это препоследнее дело, сплетни собирать, поняла?! Скажи, что поняла меня?
– Поняла, бабуля, конечно, – сказала Фрида, – я запоминаю, ты говори, говори.
– Когда твой отец, девочка, женился, я отправила Гилеля просить реб Шлейме Залмана, был такой великий праведник, чтобы он обвенчал мальчика и твою маму, мы были с ним одно время соседями. Тот святой железный человек согласился и обвенчал нашего Моисея. Никаких денег не взял, и слышать не хотел. Твоя мать до сих пор говорит, что благословение этого человека не дало им развестись, она знает наверняка. Я в это верю очень. Устала, да, девочка? Я сегодня разговорилась что-то, прости меня.
Все эти истории баба Года рассказывала любимой внучке не за один раз. К счастью, рассказы ее растянулись на несколько чудесных дней и даже недель. Отец Фриды затеял перестраивать квартиру и переехал на время к матери, которая осталась одна после смерти Гилеля. Тот шел по улице Шлом Цион вниз, упал возле входа в бакалейную лавку сразу за магазином цветов одной шикарной «русской» специалистки навзничь поперек тротуара и все, волосок его жизни порвался, он перестал жить.
В Эрец Исраель тысячами ехали в те годы евреи из разваливавшегося СССР, Красавец тогда был министром по делам новоприбывших или что-то в этом роде, он пытался их расселить, строил, шумел, доставал деньги, намерения его были наилучшие. Ему нравилось, что его называли бульдозером. Недруги величали Красавца носорогом. Ему было все равно. «Называйте как хотите, хе-хе, только не мешайте», – сверкая глазами, говорил он, могучий, прыткий, тучный, сидевший на двух стульях, упрямец. Вот и договорился.
Если честно, то своей профессиональной карьерой Берта была обязана профессору с кафедры истории, который ей благоволил. Она была очень способная, хваткая, работящая, ко всему, абсолютная память, но профессор ей все-таки помог очень. Он был из знаменитой иерусалимской семьи, брат генерала. Профессор властвовал в университете, любил студенток и других дам, которые его тоже жаловали. Берту он заметил еще на первом курсе, она была беременна, тяжело и быстро передвигалась, училась отлично, старалась. Беременность была ей к лицу, хотя казалось, куда еще хорошеть этой деревенской веснушчатой глазастой девице. Профессор хвалил курсовые работы Берты, иногда гладил ее шею и плечи, но не более того. Берта, лукавая королевская бестия, улыбалась. Она его боялась, ценила, но что-то в нем было от первого парня на деревне, это Берте мешало. Он рекомендовал ее на службу в «Мемориал», выделил стипендию из специального фонда, отправлял ее в американские и европейские командировки. А что еще надо от старика, а?
Муж Берты Зеев ревновал жену очень. Он догадывался, что не все так просто с этим «дрожащим стариканом», как он называл профессора. Говорил, что «если бы этот твой фаворит не был бы таким стариком, то надо было бы подъехать на кафедру и оторвать ему рукава пиджака. Имей в виду, Бертуля, что все под богом ходим, доберусь до него, даром, что он старый и ветхий, разберемся». Она улыбалась, крутила указательным пальцем у виска и со словами «дурак ты, Зеев, дурак», уходила, счастливо хохоча, кормить второго их младенца, рыдавшего в голос от голода или еще от чего, кто их знает, этих детей? Никто.
Но так муж Берты до профессора и не добрался. Если бы он увидел профессора хоть раз, то так бы не говорил. Профессор выглядел в свои 72 года просто невероятно. Он был поджар и собран. Импозантен. Запечатлен фотографом, легко и небрежно облокачивающимся о факультетский каменный забор, одетый в белую рубаху без ворота со свободными рукавами ниже локтя. Похож на красавца-любовника из голливудского послевоенного фильма. Законченный циничный атеист, каким, по его мнению, и должен был быть настоящий ученый.
Лицо у него было смуглое, правильное, волосы редкие, в изящной руке небрежно покоились солнечные очки последней модели, очень дорогие, популярные у молодежи. Взгляд блестящий, проникающий насквозь, молодой, видно было, что это опытный сильный человек, повелитель женщин. Выглядел он лет на сорок шесть максимум, возможно, сорок семь. С ним явно нужно было всем держать ухо востро. Всем без исключения. Хотя, если честно, то против Зеева он бы, конечно, не потянул. Достаточно было взглянуть на руки этого двадцатипятилетнего собранного парня, похожие на стальные домкраты.
У профессора был грех на душе, и не один, с которым он жил уже десяток лет и никак не мог освободиться. Не станем углубляться в чужие грехи здесь, но грех этот изредка напоминал ему о себе и очень мешал его существованию. Профессор был похож на жителя побережья, который получил академическую степень, выбился на самый верх карьеры и все равно оставался опереточным героем, несмотря на все старания. Это мешало и Берте, которая все ждала, что вот-вот он запоет, пританцовывая в башмаках со стальными набойками, сольную песенку из бродвейского мюзикла, хотя он был молчалив и выдержан, если честно.
Так называемая перестройка, а потом и развал СССР, вызвали поток иудеев и близких к ним людей в Эрец Исраель. Социалисты разыграли с новоприбывшими так называемую «русскую карту» перед выборами безупречно. Хотя борьба была серьезной, не на жизнь, а, что называется, на живот. Никто из прибывших сюда жить ничего не знал и не понимал в этой маленькой и очень сложно устроенной политической иерархии, левые великолепно победили на выборах. Использовали ситуацию в свою пользу. Все получилось как нельзя лучше, ловко и почти без скандалов. Правые во главе с маленьким упрямым (все они здесь упрямые, обратили внимание?) лидером проиграли после тринадцати лет правления власть, и социалисты с восторгом ухватились за нее двумя руками. Чтобы они были здоровы, нахватали полные руки власти. Но проклинать их нельзя ни в коем случае, так просто люди наверх в Эрец Исраель не взбираются, есть воля божья на все, запоминай, птичка моя.
Только не сплетничай, девочка, это неверно, неправильно, грех это, Фрида. Запомни. Не для нас занятие. Ты поняла? Запоминай, девочка, запоминай. Мы же тогда думали, что вот кто-то немцам даст отпор, надает по морде. Время шло и шло. В тридцать девятом году на поляков надеялись, но где там… Это я потом поняла, что только мы сами можем себя защитить, только мы сами и никто другой. Никто нам не поможет, только мы сами. И старик это знал, и Красавец.
Берта благодаря своему несчастному отцу это тоже знала, хотя он ей ничего не объяснял. Она не задумывалась на эту тему, ей было не до этого, она была стихийной сторонницей фундаментализма, если только так можно назвать красивую девушку, очень красивую девушку. Красавец ей нравился, казался небожителем, уверенным повелителем подземного царства Аида и рек этого царства. Ему было невозможно противиться и возражать. Но здесь ее мысли о войне и мире, о свете и тьме заканчивались, не имея продолжения. Она была простая, самостоятельная девушка из южного поселка неподалеку от Газы. Очень привлекательная. До призыва в армию они всей семьей переехали жить в столицу. Отец заработал большую сумму на строительстве оборонительной линии Бар Лева на нашей стороне канала. Пахал на своем тракторе по восемнадцать часов в сутки, заработал, вот они и уехали жить в Иерусалим, единый и неделимый. Потом эта оборонительная линия была признана генералами (Красавец был среди них не на главных ролях, конечно) мало эффективной. Но это было уже потом, после той войны. Перед неожиданной сменой власти.
У Берты был одноклассник, который погиб в Ливане, она его хорошо помнила. Парень этот, ничем другим кроме своей смерти не запомнившийся, жил возле итальянской синагоги в самом центре города, и она быстрым пугливым шагом прошла мимо входа в нее, отделанного лигурийским мрамором, и зашла в невзрачный подъезд с наклеенным белым в черной рамке извещением о смерти юноши Бен Хорина. Лифта здесь не было, как почему-то и света. Только беда. Семья этого парня жила на четвертом этаже. Фрида поднялась к ним, задыхаясь от волнения и подъема, торопливо наступая на ступени. Ей было двадцать лет. Дверь в их квартиру была приоткрыта, и она зашла.
Баба Года рассказала Фриде, как они с Гилелем решили пойти в Старый город на четвертый день после большой короткой войны, помолиться у Стены. Народ валил валом со всего Израиля, поглядеть, прикоснуться к камням, поплакать, помолиться. Попросить чего-нибудь.
– Я говорю Гилелю, давай сходим помолимся, вся страна уже была там, народ не мог поверить и просто задыхался от победы, от свободы, от любви. Никто не злорадствовал, не насмехался. А напрасно. Этого вот у нас евреев не хватает, злорадства, все оглядываемся, плохо торжествуем. Смеяться любим, а издеваться нет, если говорить коротко. Даян этот зашел в правительство за день до войны. Он, конечно, все чувствовал, лукавый был, а не лукавый бы и не выдержал всего этого. Только лукавый упрямец. Молодые бабы устраивали демонстрации в Тель-Авиве за неделю до войны, требуя возвращения одноглазого в правительство. «Мы почувствуем себя в безопасности с нашим Даяном», – было написано на транспаранте. Бабы были привлекательные, в мини юбках, холеные, просто с рекламы прилетели. Вся слава за победу в конце концов ему досталась, как же, министр обороны, а это было не справедливо. А были и другие ведь, не слабее, не глупее и точно не хуже его. Вот так эта жизнь устроена, девочка моя. Главное победа, а не справедливость, запомни, Фрейда.
Мы пошли с Гилелем 14 июня утром в Старый город. Пока я его уговорила, давай сходим, ты что, Гиля?! Сколько ждали. Он поворчал-поворчал и согласился, в конце концов. Радость какая, а! Мы спустились по Навиим, повернули направо, дошли до Яффских ворот и вошли. Народу была тьма, все оживленные, веселые, счастливые даже. В Армянском квартале выпили отличного кофе в лавке, съели баклаву. На стене висела большая черно-белая фотография нашего Даяна Мошика с нарумяненными щеками. Торговцы жили в ногу со временем, что справедливо. Денег хозяин не хотел брать ни за что. Гилель положил на прилавок купюру в 5 лир, и мы пошли дальше. Хозяин хорошо говорил на иврите, армяне вообще очень способные, чтоб ты знала, девочка. На нас похожи, натерпелись, только вера у них другая, а так, просто копия… Я не уверена, что говорю тебе чистую правду, что я такая умная, но ты все равно запомни. Хорошо? Мы помолились с Гилелем у Стены. С трудом добрались до нее, столько людей. Знакомых мы не встретили там, хотя народу была тьма. Было какое-то приподнятое настроение у меня, счастье в чистом виде. Как будто груз с меня свалился, так я себя чувствовала.
Хочу тебе еще рассказать про каббалистов, ты должна знать. Был такой раввин Фтайя, жил напротив рынка, если через Яффо в сторону Геулы идти. Иракский праведник. Он разослал своих людей молиться на могилы святых по всей Палестине, чтобы отвели напасть от народа Израилева. А сам, так рассказывают, пошел молиться на Масличную гору на могилу великого Хаима бен Атара или Ор а-Хаим, жившего здесь 250 лет назад. Могила Ор а-Хаима закрашена синей краской, это, говорят, от злых сил, но точнее не знаю, не дано. Кто я такая, скажи?
Так вот, реб Фтая и еще другие люди с ним читали Теилим (Псалмы Давида) за благополучие народа, реб Фтайя поднял голову от молитвенника и увидел на памятнике четыре горящие буквы, обозначающие имя Творца. Тогда реб Фтайя сказал всем окружающим: «Все, уходим, дети, Он нас услышал». На другой день Роммель был разгромлен со всем своим жутким войском. Вот так Фрейдл, вот так. Иерусалимские будни, столичные великие старики. Мне рассказывали обо всем этом осведомленные люди, которым я верю больше, чем себе, ты поняла меня, девочка?
У бабы Годы была масса знакомых в столице и по всей стране. Всех она помнила, обо всех говорила только хорошее, такая у нее была жизненная установка, «только хорошее, а плохое и без меня скажут, верно, Фрейда? Призрак Деборы меня не преследует, никогда не преследовал, девочка». Фрида не все понимала из ее слов.
Берта никогда никаких русских не встречала и ничего о них не знала, и мнения о них особого у нее не было. Она знала двух-трех тихих женщин из «Мемориала», но они не пересекались на этой работе и мало разговаривали. У мужа был помощник, репатриант из Воронежа. Иногда Мирон брал его с собой в помощь в период больших заказов и запарки. Этот человек лет сорока пяти, инженер-конструктор из города Красноярска, звонил им домой и высоким звонким голосом выкрикивал одну фразу, которая стала в семье ходовой: «Мирон, бабайта?».
Однажды профессор, заведовавший академическими фондами и крутивший с ними какие-то дела, организовал ей поездку в Париж. Нужно было переписать оставшиеся от иудеев предметы иудаики, святое дело. Нет?!
Берта прилетела в июне, в городе было душно, чудесно, одиноко, никто ее не ждал (а должны были?), жила она в общежитии Парижского университета, где получила небольшую конструктивно обставленную комнату. Стол для занятий, встроенный в стену шкаф, кровать и туалет с душем. Все просто, элегантно и достаточно удобно.
В Сорбонне, в библиотеке в холодном и солнечном зале Святого Иакова с мерно гудящим кондиционером, она познакомилась с парижанкой по имени Лида, которая жила здесь уже семь лет. Она была очень милой, приехала из Ленинграда, у нее были муж и ребенок четырнадцати лет. Говорила Лида по-французски легко и быстро, будто родилась здесь. Французский у нее был действительно родной, родители бежали от немцев из Франции в сороковом году, добрались до СССР… Дальше все более или менее понятно, нет?! Они умудрились пережить все почти тридцать с чем-то советских лет без особых потерь и выбрались в Париж после визита президента де Голля в Москву и его личной просьбы генсеку о помощи. «Огромная благодарность вашему народу и вам лично за все хорошее, только помогите нашим коммунистам вернуться домой после столь долгого и счастливого пребывания на вашей щедрой русской земле».
– Ты шутишь, конечно, Лида? – Берта все-таки была очень далека от реалий большой политики. Где Москва, а где де Голль и городок Берты на берегу Средиземного моря возле сектора Газа, а?
– Ты что, какие шутки! Такими вещами не шутят, судьба бесценна, и возврата нет в дорогах жизни, – с неожиданным для нее пафосом произнесла Лида, склонная к иронии и сарказму. Она все-таки выросла в городе «над вольной Невой» со всеми вытекающими отсюда неожиданными и самыми фантастическими результатами и разнообразными влияниями на характер и поведение.
Мать Лиды, оказывается, написала волевому и рослому маршалу в Париж перед его визитом в Россию, и тот письмо получил, как это ни странно, и прочел, что еще более странно. И генсек компартии СССР, добродушный, с известными оговорками, сентиментальный, без оговорок, гулкий дядька растрогался и сказал гостю: «Ну, конечно, мой дорогой, коммунисты – братья по оружию, ну, конечно, о чем речь, что вы говорите…». Кажется, он даже всплакнул, но референты вовремя прикрыли кормильца широкими спинами во французских пиджаках. А ведь что, и главное, как говорят недруги о нас, а?! C легким шелестом рухнул карточный домик сумрачной советской действительности, который строили беглые русские мемуаристы и просто скептически настроенные беллетристы последние лет 35-37, прошедшие после Второй мировой войны. Не лейте воду на мельницу Холодной войны, господа-граждане, в своих грязных помойках, меньше лгите в своих «Континентах», «Свободах» и «Гранях». Просто хорошо запомните, что мы – гуманисты, каких нет нигде. Да, к сожалению, здесь забыта ежедневная газета «Русская мысль», исправляем пробел…
Когда маршал, находившийся уже не у дел, скоропостижно скончался от разрыва сердца, советский генсек и советский премьер, никого не предупреждая, приехали во французское посольство в Москве и отдали должное его памяти. Два пожилых джентльмена с темными мешками под славянскими глазами постояли с мрачными одутловатыми лицами в молчании пару минут в скорбной позе, глядя на портрет маршала, перевязанный черной лентой, потом простились и уехали. Посольские были потрясены. И не только они. Уважают в России отважных и непреклонных генералов.
По слухам, когда через много лет в иерусалимской больнице умер Красавец после длительного пребывания в коме, русские руководители в Москве тоже сильно скорбели. Хотя они и были людьми другого поколения, другой школы, представляли другую русскую власть, но все равно скорбели, и не просто по традиции.
Лиде Берта понравилась, она была с нею откровенна, как могут быть откровенны женщины. Иначе говоря, откровенность с оговорками и с известной оглядкой неизвестно на что, на что-то зловещее и пугающее, что есть почти за каждым человеком вообще, и в частности, за человеком, выбравшимся из наглухо закрытой жуткой страны. Это потом почти все изменилось с выездом и приездом граждан, а тогда, в то самое не так уж и далекое время, все было именно так.
«История с нашим отъездом после разрешения все равно заняла несколько лет, я выходила замуж, надо было оформить документы на выезд мужа и другие дела. Но я вспоминаю Ленинград очень хорошо, что ты! Замечательная страна, только с некоторыми непреодолимыми недостатками, если ты понимаешь, о чем я говорю», – сообщала Берте Лида в кафе без занавесок, проглядываемое с улицы насквозь, в котором они пили вино, совсем неплохое красное урожая прошлого года, и закусывали чем бог послал, тот послал им совсем неплохо, не будем распространяться об этой его посылке излишне. Но поверьте на слово, неплохо.
Берта, сильно расслабившись от вина и внимательных, заинтересованных взглядов мужчин всех возрастов, рассказала вкратце на этой же легкой волне Лиде про своего отца и его историю. Добавила, что ее несчастный родитель считает Красную армию организацией почти священной, Лида поглядывала на нее без изумления. «Я понимаю, – сказала Берта, – что в это трудно поверить, но это так. А вообще, отец мой человек старомодный, тяжелый, упрямый, но интересный и ни от кого не зависящий. Любит бокс и бои без правил».
– Главное, не надо идеализировать ту страну, и никакую другую тоже, не сходить с ума по идее, – выразительно глядя на Берту, значительным голосом выговорила Лида. А Берта, что называется, вообще не поняла, о чем речь, потому что она была, как говорят, не в теме. – Ты петь любишь? – спросила Лида.
– Очень.
– Я так и подумала, – ничего не объясняя, сказала Лида и засмеялась почему-то. Муж ее работал в нефтедобывающей фирме и был в отъезде. Быстро сдавшие после переезда в Париж родители жили неподалеку, она к ним забегала пару раз в неделю. Четырнадцатилетний сын, молчаливый, неловкий скуластый (в кого, а?) мальчик, настойчиво учился, был много занят в школе и после нее, и приходил домой поужинать и заснуть. Его было не видно и не слышно. Лида целовала его на ночь. Они не разговаривали много.
– А переезжай ко мне, а?! Все веселей, что тебе в общежитии валандаться, а, Берта?
Берта на секунду застыла с узкой двузубчатой вилкой в руке у рта. На вилку был наколот кусок замечательного пирожного с кисло-сладкой начинкой малинового цвета. Она посмотрела на радостно улыбающуюся ей Лиду и сказала после некоторой паузы: «С удовольствием».
– Будем петь на досуге, – сказала Лида, – мы с тобой споемся обязательно.
Они действительно, как это ни странно, прекрасно поладили. Абсолютно понимали друг друга. Их судьбы и жизнь были совершенно разными, и тем не менее… Они сходили в кино и посмотрели фильм Каннского фестиваля «Страх и любовь». У Берты не было неизгладимого однозначного впечатления, а Лида восхищенно сказала, что очень интересно и самобытно. «Умело и красиво», – она хорошо понимала этот киноязык, разбиралась в нем почти профессионально, изучала это искусство в Ленинграде более двадцати лет назад. Ленинград вообще дал ей многое, заметим. У нее было два советских образования, и оба хороших. Берта была далека от этого всего физически, и от Ленинграда тоже, конечно. Но она чувствовала уровень, что ли. И красоту. И гармонию. Все это было врожденным у Берты, откуда и что, неизвестно. Просто было. Люди часто удивляют нас своими поступками и намерениями. А про женщин и говорить нечего: загадочны, непонятны, таинственны и необъяснимы. Все без исключения.
Берта регистрировала предметы, хранившиеся в глубоких каменных подвалах главного университетского здания. Все было классифицировано и аккуратно описано профессиональным искусствоведом. Берте оставалось только переписать все и удостовериться в том, что предметы именно те, о которых идет речь. Все сходилось на удивление, все сохранено в полном порядке, только хозяева ушли куда-то. А так все в порядке.
После кино женщины пошли в кафе возле дома и поели салатики, чудесный с твердой коркой хлеб со сливочным маслом, мягкий сыр и кофе. Аппетит у них был всегда(?!) отличный, возраст позволял, Лида много спрашивала и рассказывала кое-что.
– Сюда эмигрировали кое-какие важные для меня персонажи из моего города, из моей юности, многих я люблю, это очень помогает, у нас, можно сказать, компания, география их проживания в Ленинграде достаточно широка, от Литейного до Лиговки и Герцена, от Автово до Большого проспекта, от Дачного до Невского, и так далее – это все места в городе, понимаешь Берта?! – вопрос Лиды был риторический. Берта кивала как кукла. Она все-таки хотела уточнить.
– А там что, невозможно было оставаться? Надо было уезжать, да?
Лида поглядела на нее своими несколько раскосыми, почти азиатскими глазами с большим интересом, как бы знакомясь с Бертой заново. Она не улыбалась, выглядела очень серьезно.
– Оставим этот разговор. Думаю, что тебе трудно так сразу понять. Нет, оставаться было невозможно, как только появилась возможность, кто мог уехал, а кто не мог – ждал этой возможности. Не переживай, потом все поймешь, это занимает время, – объяснила Лида. Она была очень осторожна в объяснении и словах, обходя непредвиденные препятствия, как это делает умудренная жизнью в неосвоенной людьми округе (тайга, непроходимые болота, пустыня, мошкара, испепеляющее солнце, невыносимые морозы, дикие звери с двойными рядами страшных зубов) женщина.
Берта, которая тоже кое-что знала о существовании и преградах, смутилась так сильно, как может смущаться человек, запутавшийся в жизни и попавший в безвыходное положение. Она не понимала объяснений Лиды, это было много значительнее ее сознания, она стыдилась этого. Ей казалось, что происходящее сейчас в России меняет действительность в этой стране и оставляет надежду на оптимизм и даже радость. Ну, конечно, о чем речь. О-хо-хо.
В неделю раз в квартире Лиды убиралась женщина, эмигрировавшая из Польши. Возможно, эта средних лет энергичная дама с выпуклыми местами на обширном теле, бежала из польской страны, Берта не уточняла. Она не лезла в чужие дела, они были от нее далеко. Это уже можно было понять по ее предыдущей жизни, да и по будущей жизни тоже.
Лида оставляла уборщице ключи под ковриком у входной двери, а также деньги за работу на столе. Вечером Лида возвращалась с работы и получала начищенный, красивый дом. До ухода на работу Лида приводила в порядок гостиную и спальню, делая это автоматически, потому что перед приходом людей квартира должна быть прибрана, разве нет? Такая у нее была женская натура, с резкими гранями, отшлифованными в Советской России. После ухода Лиды на работу минут через двадцать появлялась Алисия, так звали уборщицу. Она переобувалась в тапки, надевала халат, осторожными движениями рук красила свои значительные губы лилово-красной помадой, подозрительно всматриваясь в освещенное зеркало в ванной комнате и произнося в полголоса короткую фразу-благословение, принималась за работу нежными польскими руками.
Внезапно Лида взяла десять дней отпуска за свой счет.
– Берта, не беспокойся, мне предложили поработать переводчиком с советской делегацией, они приехали из Союза, торгуют рыбными продуктами и консервами, дальневосточники. Французы с ума сходят по Москве с ее рыбной продукцией, как ты знаешь, дорогая. Ты знаешь об этом?
– О чем? – поинтересовалась Берта.
– О том, что французы помешаны на СССР, на красных винах, на маринованных овощах, на морепродуктах и красных флагах, – сообщила быстрым голосом Лида. Она много знала о многом, но глубиной эти знания, как показалось Берте, не отличались. Берте это было не так важно, она и сама была не бог весть как богата знаниями.
– Я догадываюсь об этом, я не маленькая, вообще, – обиженно сказала Берта. Они обе выпили немного вина и сидели за круглым столом с большим салатом в салатнице, на которые Лида была великой мастерицей. На этот раз салат был с вареной курицей, беседа – легкой и ни к чему не обязывающей. Берте это нравилось.
– Их четверо, советских людей из Петропавловска, три женщины и мужчина, главный технолог огромного рыбозавода. В России всегда была гигантомания, все должно быть самое-самое, самое пре самое, понимаешь?! Живут здесь неподалеку от меня в гостинице с тремя звездами, в двух номерах, привезли рюкзаки со своими консервами, потрясающими. Ничего не понимают абсолютно. Настолько не понимают, что я иногда думаю об их иной профессии, клянусь. А что, вполне может быть. – Лида задумалась, прикусила губу и продолжила:
– Меня просят переводить их требования люди, с которыми они ведут переговоры. В общем, мне это нравится, я защищаю их интересы заодно.
Эта не самая простая женщина вдруг продемонстрировала неожиданные теплоту и нежность в голосе, во время рассказа о загадочных дальневосточных гостях. Полные губы Лиды размыкались и смыкались в улыбке. Она щурила свои карие глаза со скользящей лукавинкой, выпуская крепкий дым сигареты с черным табаком без фильтра, вытянутой из синей пачки «житана».
– Ну, и подзаработать неплохо, правда, – она засмеялась хрипловато, откинулась на спинку стула сильной спиной, смешно вздернула подбородок и неожиданно вытянув чуть оплывшие, прекрасной лепки длинные руки перед собой, сладко потянулась. – Мне часто кажется, что я уже прежде жила, и именно в тех местах, где живу сейчас, и делала тоже самое. С тобой, Берта, такое случается?
Берта пожала плечами, что не знает. Может быть, да, а может быть, и нет. «Я не знаю».
Все-таки Лида было много старше Берты и прожила совершенно другую жизнь и совсем в другом месте. То, что происходило в это время в России, тем не менее, стало полной неожиданностью и для нее, умной, циничной, скептичной, пережившей очень многое в этой стране. «Не думай, Бертуля, – говорила она, выпив лишний бокал вина за ужином, – этот весь разгул пройдет, но когда и какие будут результаты у всего этого шумного маскарада, я могу только предположить…»
В квартире у Лиды на стенах висели картины, их было четыре. Сама Лида сказала ей, что «это работы моих знакомых, куплены еще в Ленинграде. Я привезла их с собой. Тебе нравится? Или как?!». Одна картина демонстрировала барак на конце заросшего бурьяном пустыря, с сине-зеленой радужной лужей у входа и газетой, расстеленной на грязном пне. Было отчетливо видно название газеты «Труд» и граненый стакан с остатками крепленого вина, по всей вероятности, бессмертного и обожаемого многими «Солнцедара».
Берта все-таки была поклонницей других художественных школ, но глядя сквозь сигаретный дым на Лидино уверенное лицо c пшеничного цвета челкой, падающей на глаза, она кивнула, что нравится. «Особенно эта», – она показала указательным пальцем на картину с бараком и пустырем за правым плечом Лиды. «Да, понимаешь», – похвалила Лида уважительно и запила похвалу большим глотком. Берта сделала то же самое и с не меньшим удовольствием.
– Я пессимистична, скажу тебе, ничего хорошего не получится там, но ты меня не слушай. Все эти игры с перестройкой, у России есть лет десять-пятнадцать, ты знаешь, Берта, что такое перестройка? Слышала о ней в своем средиземноморском захолустье?
Напомним, что еще были две разные Германии, еще советские войска не выведены были из Афганистана, хотя уже восемнадцатилетний немецкий пацан посадил на Красной площади легкий самолет, пролетев все непроходимые границы и непреодолимые преграды. Звонок прозвучал, и колокол одиноко тренькнул, как бы набирая силы перед могучим звоном.
Конечно, Берта слышала о неожиданном политическом процессе в СССР. Удивлялась вместе со всеми. Зеев даже подарил ей футболку с надписью на груди «Горби forever». Она прекрасно знала, кто такой этот таинственный Горби. Правда, майку Берта все-таки не носила, так как ей не нравилась расцветка, и вообще, что она девочка, что ли? Кто это такой, не знаю, это не моя сфера интересов. А на самом деле она счастливая карьеристка, обожаемая красотка, мать прекрасного ребенка и еще одного не хуже первого. Вы что?! Берта не обижалась на Лиду, их отношения были соответствующими, хотя чем-то они нравились друг дружке, какое-то родство душ наблюдалось. Предположим, что это было хорошо скрытое безумие. Только предположим.
По утрам в пятницу «русский» сосед Мирона Игорь со второго этажа, выгуляв своего Рэкса и накормив, напоив, заперев его в квартире, стучал в дверь на первом этаже. «Ну что, пошли?», – говорил он Мирону в том тоне, которому никак нельзя отказать. И почему, скажите, надо отказывать такому человеку? По пятницам Фрида обычно работала с утра в университете, и Мирон маялся дома один. «Уже сейчас», – нервно отвечал он, хватал байковую куртку с капюшоном и надписью «Реал» на груди, дело было осенью, и они ехали на 4-м автобусе с остановкой напротив гостиницы в центр. Три остановки и все. Могли и пешком, конечно, но душа горела у Игоря, что Мирон понимал хорошо. У него и у самого душа болела, саднила, хотя и не так интенсивно, как у этого собачника из России, из таинственного города Липецк, признаем.
Выйдя из автобуса, они быстрой увлеченной походкой, не спотыкаясь, шли на перпендикулярную улицу за углом напротив Машбира и после пересечения метров 20-25-ти асфальтового тротуара и булыжной мостовой заходили в только что приветливо открывшую свои двери не то забегаловку не то ресторацию, большое гулкое помещение с высокими потолками, как в каком-нибудь Нью-Йорке или Сан-Франциско, с ограниченным, надо сказать, набором блюд и напитков. Ограниченным, но прекрасным. Они были первыми посетителями в пятницу и уходили обычно последними, таково было их предназначение. Им были рады.
Официантка Надюша приблизилась к ним с утренней улыбкой, очень красившей ее такое понятное юное лицо дочери хорошего знакомого Игоря, приехавшего из Москвы в Иерусалим жить лет десять назад с сумкой, в которой лежали его философские труды. Многочисленные. Знакомый Игоря был также с семьей, в которой главным человеком была и осталась десятилетняя тогда Надюша.
Они уютно уселись неподалеку от стойки и вдали от сверкающих чистотой окон. У окон и Игорь, и Мирон сидеть не желали, Иерусалим город небольшой, много знакомых, часть которых была в данной ситуации явно лишней. Мы об этом, кажется, уже писали прежде.
Надюша принесла им две стройные литровые (проверено, литровые) кружки, наполненные свежим светлым пивом. За стойкой парень в черной рубахе, поставив крупные, только что испеченные крепкие бублики на попа и придерживая пальцами левой руки, осторожно и быстро разрезал их острейшим хлебным ножом-пилой. Он сложил елочкой части бубликов в хлебницу, присоединил на подносе тарелочки с мягким и твердым сырами, сливочным желтейшим маслом, солениями и овощами, и сказал Надюше бодрым голосом: «Бери и неси». В спину ей он добавил слово «дорогая», мол, я с тобой. – «А кто тебя приглашал в компанию, прохвост?» – бегло подумал Игорь, обладавший идеальным слухом, даже слышавший писк голодных крысят в пустом пространстве домашней стены, томившихся в ожидании заботливо-нежной мамы-крысы размером с хорошего кота. «У них тоже есть душа и есть мама, у всех есть мама», – объяснял Игорь про крыс после четвертой выпитой кружки.
К двум часам этого пятничного дня Мирон и Игорь были категорически нетрезвы, но вели себя тихо. Вокруг сидели за столами часто сменяемые люди, только они оставались на месте, только Надюша носила им все новые кружки с пивом и новые распластанные бублики с маслом и сыром. Игорь еще щедро посыпал сыр черным перцем, объясняя, что «для крепости». Мирона это не интересовало вообще, он с удовольствием пьянел. Игорь с самого утра объяснял ему устройство Советского государства, ярым противником которого он был. «У них все против жизни людей, все против удобства существования, псы, весь мир против нас, Отечество нам Царское село, понимаешь, Мирон?». Он двигал своей кружкой и сталкивал ее с кружкой Мирона, тот не отставал от Игоря, к большому удивлению диссидента. «А здесь у нас средиземноморский безоговорочный рай, наивность и поиски мира, слава Эрец Исраель, слава!», – провозглашал он. И Мирон повторял за ним, как заведенный: «Слава, слава, слава!».
В ноябре темнеет в Иерусалиме рано и быстро. После двух часов заведение начинало пустеть, Надюша и еще одна такая же, как она, из обслуги, начали быстро протирать влажными тряпками столы, но никто Мирону и Игорю ничего не говорил и даже не намекал, что «мол, хватит, господа, пора и честь знать».
Неожиданно широко распахнулась входная дверь – на улице, оказывается, за эти часы начался косой, довольно сильный и нудный дождь – зашли два человека. «Ба, – воскликнул Игорь, – неужели наш человек пришел, наша скромная сионистская надежда, наш кандидат, наш будущий мэр». Он поднял руку в приветствии и помахал ею: «давайте сюда». Игорь начал звать Надюшу, чтобы та принесла пивка дорогому гостю. Кандидат в мэры Иерусалима, а это был он, подошел к ним, пожал руки по очереди, но от пива довольно резко отказался. «В другой раз, извините меня, господа», – сказал он, приложив руку к груди и обращаясь к Игорю, который был старше и выглядел солиднее, чем Мирон. Второй был темнолиц, с седой прядью в коротких волосах, рассмотреть его подробно было сложно. Никто и не рассматривал.
Кандидат в мэры был моложав, одет без щегольства, но дорого, что не всегда совпадает, как известно. На нем была чудная курточка, похожая на те, которые носят выпускники летных школ ЦАХАЛа, рубашка с длинными рукавами была застегнута до последней пуговицы, он был худ и спортивен, лицо со впалыми щеками походило на волчье, узкий лоб, глаза выглядели какими-то загнанными, что было жалко. Он представлял еще недавно правящую в стране партию ревизионистов, по идее он должен был победить старого толстого мэра, бывалого и ушлого человека, время которого, по мнению советников кандидата, ушло в прошлое.
– Надеемся на вас, – сказал ему Игорь, – голосуем двумя руками, вы – наша надежда, вы должны победить.
Мирон кивал в знак согласия с теплыми пожеланиями, он уже был хорош, хотя держался прямо. В туалет он не ходил с утра, держался. Игорь посетил туалет дважды. Все это не значило ничего.
Игоря, повидавшего многое в жизни, несколько насторожило напряжение, изуродовавшее и так не слишком милое лицо кандидата, но он решительно отогнал от себя крамолу. Кандидат перекинулся парой слов с хозяином, барменом и официантками, все они были за него, если верить их словам. Голос у него был низкий, красивый. Он пожал всем руки и двинул к выходу. «Давай хоть я сделаю тебе бублик с маслицем и сырком, если пить не хочешь. Смотри, какой ты тощий, так и ноги можно протянуть, не успев достичь высот», – на этих словах Игоря Надюша громко расхохоталась, не выдержав всего балагана, кандидат в панике рванулся к выходу. «И помни, только победа, дорогой мой, только ревизионизм спасет нас», – сказал Игорь кандидату вслед. Перед ним уже распахивал двери второй мужчина с темным, разбойничьим и неподвижным лицом. Имя его не сохранилось в памяти. Впрочем, как и имя кандидата. Память устроена очень избирательно.
Иврит у Игоря был правильный, акцент выдавал его происхождение, а не ошибки. «Вот так, Мирон, брат мой, мы победим их», – Игорь положил на стол две сотенные и одну пятидесятишекелевую купюру, Мирон добавил свою сотню, и они ушли. Надюша хотела вернуть им зелененького цвета в 50 шекелей ассигнацию: «Это много, не надо столько, что вы», – но Мирон уверенно сказал ей: «Это все тебе, девочка, ты – наше все». Надюша покраснела. «Скажи папе, чтобы написал обо мне стихотворение, дорогая, без иронии пусть, имя мое Игорь, он знает», – легко выразился Игорь. Тем временем Мирон зашел в туалет, вышел из него помолодевшим и присоединился к Игорю, который ждал его на улице, стоя под козырьком над входом. Он был мокрым от дождя, в прекрасном настроении, и мурлыкал «Йершалаим шель захав», почти не нарушая мелодии. Мостовая была черной и блестящей от дождя, редкие прохожие бежали вниз в сторону Яффо. Они повернули направо. Домой Игорь и Мирон поехали на такси, в которое сели прямо на углу «Кинг Джордж».
Ехали минут семь. Движение в городе затихало. Даже у самого популярного места в центре под названием «На моем углу» народ уже не толпился. В этом небольшом месте хозяин ходил между столиками и повторял посетителям: «Не жевать, не жевать, господа, только глотать, снаружи много желающих голодают». Впрочем, говорилось все это с известным добродушием и даже юмором, хотя какой там юмор, скажите?! Подавали там гороховый суп, хумус с жареным фаршем и соления с половиной луковицы. На столе стоял местный аналог зеленой аджики в его курдском варианте, потрясающий. Да что говорить, сходите сами туда и убедитесь. Это против «Машбира», чуть ниже на другой стороне «Кинг Джордж» на светофоре по правую руку, если ехать в сторону Яффо.
Игорь, живший активной социальной жизнью в столице, знавший всех и знакомый почти (почти – потому что все тайны города знать невозможно никому, как известно) со всеми городскими тайнами, разговорился с патлатым шофером, бывшим взрывным форвардом местной футбольной команды. «Как же не узнать, когда ты – вингер «Бейтара», вы – наше черно-желтое все, я, между прочим, член ЦК партии Ликуд, Бегин – наш рулевой, а я поклонник Ури и Эли», – воскликнул Игорь, которого алкоголь расслаблял и делал плохо управляемым подростком переходного возраста.
Присутствовавшие в автомобиле не все понимали в его речах, о многом догадывались. Шофер, закончивший с футболом лет десять назад, поскучнел, услышав имена кумиров своего пассажира, имела место ревность. Шофер был своим футбольным уровнем пониже, чем вышеназванные. Игорь отдал шоферу 50 шекелей, легко сказав: «Сдачи не надо, брат, шабат тебе шалом». Бумажник он не глядя, после больших усилий, сунул в карман пиджака. Закрывая дверцу машины, Игорь спросил у водителя: «А знаешь, как отчество Бегина? Вижу, что не знаешь. А отчество его Вольфович, Менахем Вольфович Бегин из Брест-Литовска, вот». Оставил за собой последнее слово, и очень довольный пошел, почти не качаясь, к дому, все-таки выпито было немало в этот день. Дома он еще добавлял слегка и шел спать в одиночестве, такой вот советско-еврейский организм был у Игоря, известного сиониста-ревизиониста.
Через двадцать с чем-то лет после этого дня Мирон иногда говорил Игорю, встречая его в саду с новым псом, который тоже был золотистой масти лабрадором, которого тоже звали Рэксом, как того прежнего и любимого, и который тоже припадал на задние лапы, беда этих животных. «А помнишь, как мы жали руки кандидату в мэры, помнишь, как я хотел ему налить, как хотел его накормить, помнишь, как мы, два дурака пара, говорили ему, что он наша надежда, наше все, помнишь?» – спрашивал Мирон. Игорь отворачивался и кивал ему, что помнит, и недовольно бормотал себе под нос: «Ну, бывает всякое в жизни, даже мы можем ошибиться». Хе-хе. А кто из нас не ошибался, не делал этого с известным удовольствием, а?! Скажите. Игорь никогда своих ошибок не признавал, не был готов к этому. Его право, нет? Очень сильный запах свежескошенной травы в окружных садовых участках сопровождал жизнь Мирона и Игоря большую часть года.
Кандидат, ставший тогда новым мэром, за эти годы проделал большой путь, сменив свои политические пути не дважды и не трижды, и даже отсидев срок в тюрьме совсем не за политику. Хотя мог бы, по мнению того же Игоря, по совокупности поступков оттянуть и за политику тоже. Никому не желаем тюрьмы и сумы, так, отмечаем факты. По пятницам они больше на пивко не ездили, многое изменилось. Фрида уехала в Америку, наверное, поближе к тому ее герою Джону, к кому же еще. Джон теннис уже оставил по возрасту и поскучнел, хотя взрывы его характера не исчезли никуда. Фрида стала там профессором, от Мирона ушла. В Америке замуж она, кажется, не вышла, но Игорь не знал о ее жизни ничего, так как был человеком тактичным и ничего у Мирона не спрашивал. А тот, закрытый, одинокий человек ничего и не рассказывал, чего душу теребить.
В один из вечеров вся дальневосточная русская делегация по рыбе и консервам из них, все четыре человека вместе, пришли к Лиде вечером на ужин. Их пребывание в Париже подходило к концу. Лида расстаралась, приготовила роскошную еду, весь стол был заставлен блюдами, вином и литровой бутылкой замечательного дублинского виски «Jameson» божественного медово-орехового лесного духа и цвета. Всего лишь каких-то 40 градусов крепости, а объясните. Про водку тоже не объяснить, она другая и не хуже. Берта, конечно, тоже была приглашена, она уже неплохо ориентировалась и понимала, кто за кого.
Главным блюдом у Лиды был, конечно, луковый суп, который понравился всем. Сергей Петрович под виски и успокоительный поток женских слов со всех сторон съел три порции. «Что же в нем у вас такого особенного, кроме лука, Лида?» – спросил он у хозяйки. «Вместо куриного бульона я варила его на супе из мозговых костей и в конце готовки кроме вина доливала грамм 70 водки, рассказываю вам, как дорогим гостям, секрет большой важности», – призналась Лида. «Одобряю, верный подход», – очень серьезно сказала женщина Сергея Петровича. Остальные закивали в знак согласия.
Все гости были средних лет. Женщины были среднего роста, казались тяжеловатыми, поначалу очень стеснялись, но это быстро прошло. Мужчина был невысок, широк, лицо обветренное, морщинистое, смышленое, собранное. На нем был хороший костюм и лакированные концертные башмаки. Берту поразили его руки, которые высовывались из рукавов пиджака и которые он безуспешно пытался спрятать. Когда мужчина подал Берте свою руку во время приветствия, оказалась, что ладонь его является полной копией кисти дражайшего мясника Нисима из лавки «Нисим Счастье мое (Нисим Ошри), лучшее мясо столицы» неподалеку от их дома в Иерусалиме. Левая рука Нисима была в металлической перчатке, сделанной из мелких никелированных колечек, такая прочная кольчужка, защищавшая кисть от ударов блестящего тесака, которым он рубил туши. Вот такая же, как бы металлическая рука, была и у Сергея Петровича, технолога рыбозавода.
Лиде гости принесли оренбургский платок в подарок. Его передала хозяйке уютная женщина, «наш главбух Раечка, Раиса Геннадиевна», представил ее Сергей Петрович. Платок был завернут в бумагу с непонятной фиолетовой надписью наискосок «Изделие номер 3», пакет был перевязан бумажной бечевкой крест на крест. Лида, развязав, раскрыв и посмотрев содержимое, положила сверток с платком на телевизионный столик. Все сели за стол.
Берта понимала лишь малую часть разговоров за столом, звук которых нарастал и нарастал. Ей все нравилось поначалу, она крутила головой в разные стороны, улыбалась, передавала тарелки, а потом она стала уставать. Сергей Петрович подливал и подливал ей вина, с такими дозами она не справлялась. Отца ее и Зеева здесь не было, отстаивать ее было некому. Сам технолог не очень пьянел, хотя виски пил на зависть многим профессионалам. Берта обратила внимание, что за Сергея Петровича у женщин было некое соревнование. Кажется, в нем, в этом соревновании, по очкам, но уверенно побеждала Раечка. Две другие дамы явно проигрывали в борьбе за любовь этого бывалого, если судить по внешнему виду, например, по рукам и морщинам, немолодого человека.
– Часто улыбаетесь, Берта, это очень хорошо. Девушки, вы мешаете, можете не петь пять минут? – резко попросил он бодрых женщин за столом, которые уже зарядили «Не сыпь мне соль на рану». Дамы испуганно споткнулись на словах «не говори навзрыд». «Хочу с вами поговорить, Берта, можно?» – осторожно спросил ее Сергей Петрович. Не дожидаясь ответа, он пересел к ней вместе со стулом, скрипнув ножками его по деревянному полу, взяв заодно со стола бутылку. Остальные гости были заняты беседой, хотя Раечка поглядывала на них внимательно и часто.
Она не поняла смысла его фраз и попросила Лиду помочь. «Не справляюсь, тут какие-то сложные придаточные предложения, мне нужен только смысл», – сказала Берта Лиде через стол. Лида была безотказным человеком, это было ее главным человеческим качеством. Сергей Петрович осторожно мял корявыми, плохо гнущимися рыбацкими пальцами сигарету, не сминая ее, а гладя, как гладят женщину.
Послушав короткую речь его, Лида посидела минуту неподвижно, еще одну, не глядя ни на кого, они все не смотрели друг на друга, и после этого рассказала: «Жизнь удивляет. Но если коротко, то у этого человека есть больной сын, ничего ему не помогает, он угасает там. Единственный ребенок. За него молятся во многих скитах России. Сергей узнал, что ты из Иерусалима, он просит тебя сходить к вашим тамошним святым рабинам, как он их называет, и попросить у них помолиться за его Юрочку. Ну, просто по дружбе, он никого там не знает, тебя ему бог послал, говорит. Юрия Сергеевича маму звать Тося, Анастасия, он все выяснил, что надо. На вас, на Иерусалим, говорит, вся надежда. Даст тебе много денег за услугу, все, что у него есть, он надеется на тебя, Берта».
Пару раз Сергей Петрович рано утром звонил Лиде и умолял страшным рыбацким голосом, глухим тусклым шепотком: «Пришлю сейчас Раису, дай ей пару сигареток твоих, одна надежда на тебя, умираю я».
Через пять минут раздавался звонок, и Лида бежала к дверям, держа в руках початую пачку «житана», оставшуюся со вчера, и литровую банку пугающе мутного рассола, огурцы она солила сама, настаивая их по ленинградскому рецепту своей тещи, усиленному кайенскими перчиками, сельдереем и еще чем-то таинственным из душистой лавки марокканца напротив их парадной. Рая, одетая в шелковое вечернее платье, втискивала ей в руки вместо сигарет 250-граммовую банку красной икры, русской безотказной валюты: «Так Сергей сказал, и не думай отказываться». Лида отвечала ей: «Вы меня за кого держите, безумцы?» – но Раиса Геннадиевна уже катилась по лестнице вниз в своем алом платье, в своих красных сапожках на каблуках, которые не очень подходили для июньского Парижа. Да плевать мне на вас на всех с вашим Парижем. А Сереженьке нужно поправиться после вчерашнего, что важнее, скажите, а?!
Берта сидела прямо, скрывая удивление. Она была хороша собой, на щеках румянец, губы в очень алой помаде «номер 16» от Анны Паломы Пикассо (да-да, дочь того самого левого гения), в то время очень популярной, удивленно разлеплены, зеленые глаза таинственны, она была прелестна, как всегда. Как будто Берта каждый день выслушивала подобные просьбы. Она вспомнила, что отец иногда говорил о своих отношениях с творцом. Слова его были нерадостными и горькими. И вообще, она была вне всех этих отношений, она была даже не из атеистов. Она была простым человеком, насколько такая может быть простой. К тому же иногда она бывала вульгарной, что делало ее только привлекательней. Сергей Петрович сидел напротив нее и в ожидании смотрел в пол, огромная печаль мешала ему жить, это было видно. Лида крутила дымящуюся сигарету в руке, рассматривая огонь в ней. Раиса Геннадиевна молчала по другую сторону стола. Вообще, все проходило в полной тишине почему-то.
После этого случая отец Берты неподвижно сидел на сквозняке в гостиной, повернувшись лицом к стене, никто к нему не подходил, боялись его. Двухлетний внук, начинавший учиться говорить, приковылял к нему, шлепая босыми ногами по каменной плитке, и протянул двухцветный пластиковый грузовик: «На, деда, возьми, играй, не сиди», – казалось, говорил он, названный в честь пропавшего в никуда дядьки. Отец скосил на него глаза, взял игрушку и сказал ребенку: «Давай мальчик, иди к маме теперь». Ребенок покачался, ища равновесие, потом развернулся и пошел к матери в недоумении. Никто не знал, как успокоить отца Берты, никто этого просто не мог сделать. Он иногда только беззвучно говорил, глядя перед собой: «Что же ты наделал, а? Почему? И, в конце концов, за что?». Но это были вопросы без ответов, и к кому он обращался, было хотя и очевидно, но все-таки не озвучено им никогда.
Берта, уроженка поселка городского типа, самодостаточная современная длинноногая женщина, некоронованная королева Иерусалима конца 80-тых, любившая яркую одежду, на прочной талии широкие ремни с заклепками, жившая с надеждой на скорый мир во всем мире, с профессией в руках, взрывная эгоистка, с любящим мужем и детьми, красавица, скромница, умница, задумчивая отличница, обожаемая мужчинами всех возрастов, вздохнула и взвешивая, и экономя слова, как истинная крестьянская дочь, серьезно сказала, Лида переводила Сергею слово в слово:
– Я вас понимаю, Сергей. Пытаюсь вас понять. Я очень хотела бы вам помочь, попытаюсь это сделать, но мне надо выяснить кое-что, ладно? Денег не надо, я не нуждаюсь, почту за честь. Это мицва, доброе дело, по-нашему. Есть некоторые нюансы, вот их я выясню и скажу вам окончательно. Понимаете меня, Сергей?
Отчество Петрович ей было выговорить трудно. Это был вторник. В среду Берта пообещала Сергею Петровичу дать ответ. Он кивнул ей, хотел что-то сказать, но передумал и махнул рукой в воздухе перед собой. «Чего там, понял вас прекрасно, дождусь вас, Берта», – Сергей Петрович отвернулся от нее, еще раз рассмотрев эту прекрасную женщину в подробностях. «С этой иерусалимской еврейкой надо быть осторожней, но мне-то что теперь, все уже сказано», – неожиданно сделал вывод Сергей Петрович, непонятно почему. Чему-то он напугался в движениях и словах этой молодой женщины, но отступать было поздно. Он очень надеялся на нее и ее помощь почему-то. «Мы здесь все закончили в Париже, через два дня возвращаемся, очень надеюсь на вас», – сказал Сергей Петрович. От ее облика могла закружиться голова, она и кружилась у этого человека.
Славный пейзаж за открытым окнам Лидиной гостиной вдруг закрасился косыми струями сильного дождя. Вечерний дождь в летнем Париже, что может быть лучше и красивее. Разом зажегся свет в домах через дорогу, шофера включили фары, звук проезжавших внизу машин стал влажным и мягким, вечерний час в полную силу в полном разгаре. Этот дождь и вечер внезапно вселили в Берту полновесное и поглощающее ощущение покоя.
Когда гости ушли, недолго прощаясь и с удивлением поглядывая на Берту, женщины еще посидели за столом, попили от своих испачканных помадой бокалов, поклевали без особого аппетита, и Лида сказала: «Тут за углом есть бар, там во втором зальчике хозяева устраивают танцы. Аккордеон, гитара, скрипка, барабан, кажется, не помню, но очень все мило, давай пойдем, чего дома сидеть, время детское… по быстрому, давай, на раз-два»… И начала собираться. «Любишь танцы? Что я спрашиваю, конечно, любишь, Берта, обожаешь, давай, мать, нас ждет танго», – часть слов Лида произносила по-русски, как бы теряя реальность. Она ловко наносила краски на свое лицо с увядшей кожей и темными пятнами под глазами. Но шея у нее была молодой, бархатно-кремовой, и радовала глаз стороннего наблюдателя. Она не уставала никогда, эта Лида, видно, сказывались молодые годы, которые прошли вдалеке от Парижа в щадящем балтийском климате и не требовали от нее, возможно, особой затраты энергии.
Женщины вышли на улицу и легким шагом за три минуты под зонтиком, которым, как фокусник, ловко щелкнула Лида над их головами, дошли до того бара. Берта не производила впечатления провинциалки, совсем нет. Людей в баре было много, все сгрудились у стойки, чему-то смеялись, разговаривали, курили, не жадно выпивали, жевали, ровный неразличимый гул стоял под низким потолком. Лида кивнула и улыбнулась небритому бармену в безрукавке, который был похож на расслабленного доцента с кафедры алгебры. Он с довольной улыбкой поглядывал на толпящихся вокруг людей, как бы в уме пересчитывая будущий доход.
В танцзале было мало света, кроме музыкантов находилось еще пять-шесть пар и еще кое-кто, всего человек 17-18, не больше. К Лиде и Берте сразу подошел из угла кудрявый белолицый юноша, похожий на молодого Ромео из двадцатилетней давности чудного фильма по пьесе Шекспира, написанной о любви в Вероне лет 400 назад, но все равно потрясающей и пронзительной.
Берта, уж на что уверенная в себе, наглая деревенская девка, как она называла себя сама, и та растерялась от вида этого патлатого парня в синей рубахе, бордовом галстуке и с такими васильковыми глазами, что смотреть на него почему-то больше мгновения было просто невозможно.
Он был хрупок и как-то узок, но движения ног и бедер его в танце были мощны, ладонь на Бертиной спине горяча и сильна, а прямой взгляд василькового цвета глаз был неотступен и сокрушителен. Запах его юношеского тела был головокружителен, ох, глаза у нее закрывались от нестерпимого счастья. Берта-Берта, что будет с тобой, а?!
– Ой, я это танго знаю, слова помню с детства, – воскликнула Лида, стоя подле Берты в клубах серого сигаретного дыма. Она легко спела, ничуть не фальшивя, никого, не стесняясь: «В шумном городе мы встретились с тобой, до утра не уходили мы домой…».
Напомню, что все это происходило в то благословенное время, в тот шумный год, когда повсюду можно было курить, зажигая сигареты одна от другой, когда все только начиналось или заканчивалось, смотря как посмотреть. Через два месяца прошла Олимпиада в Сеуле со скандальным канадским бегуном на короткие дистанции, русской интернациональной баскетбольной командой, порвавшей вопреки прогнозам американцев и повторившими этот золотой триумф русскими футболистами. И сибирский борец Карелин расправлялся со всеми, как с куклами, на тренировке.
Дождь все не прекращался, было тепло. По полутемной улице, отклоняясь от деревьев, растущих в тротуаре, бежал человек в трусах и майке, с поясом на животе. Лицо у него было напряжено, челюсти сжаты, он был мокрым до последней нитки. Берта удивилась этому зрелищу: «Вот ведь какие люди есть в Париже», – подумала она. – «Куда они бегут ночью?» – интересовало Берту. Лида совершенно не обратила внимания на этого мужчину, она была беспричинно весела. Впрочем, причина почти на все всегда есть.
Возвращались женщины вдвоем, стряхнув настойчивых кавалеров, Лида наобещала своему седовласому красавцу с три короба любви, «но послезавтра, милый, сегодня никак». А Берта, более прямолинейная, пересилив себя и свои желания, шепнула своему васильковому Ромео, что «давай потом, мой мальчик, меня дите дома ждет, не кормленое». Тогда он, пылающий, нагнул голову и поцеловал ее в грудь, больно прикусив сосок. Берта, у нее подкосились ноги, чуть не рухнула на черный от дождя тротуар перед входом в бар, где происходило прощание, но Бог ее хранил… Или нет, неизвестно.
Лида не комментировала этот вечер никак. Она немного устала. А Берта шла легко, будто бы получила заряд новых сил от своего василькового кавалера. Еще бы!
Лида хотела рассказывать свои странные истории, к которым Берта относилась очень по-разному. В этих историях было много непонятных слов. Лида просто была просветительницей, несла искры правды и истины в незрелые умы своей собеседницы.
– Ты говоришь СССР, Берта. А ты знаешь, что во время и после революции семнадцатого года из России ушло в эмиграцию около десяти миллионов человек, знаешь? Или про революцию ты тоже не знаешь?! Так! По порядку. Париж, Турция, Америка, Южная Америка, Китай – люди неслись куда угодно, только бы подальше от коммунистов. В России царствовали коммунисты. В сорок шестом году генсек и первый человек в СССР Сталин решил вернуть Бунина на родину, любой ценой. Он был широкий человек, товарищ Сталин. Ты, конечно, знаешь, кто такой Сталин, Берта? Не пугай меня. Я так и знала. Ты, счастливая женщина, Бертуля. Про Бунина не спрашиваю, что нам… Скажу только, что это первый русский лауреат Нобелевской премии по литературе, он был эмигрант из России, ненавидел большевиков, аристократ, поэт, коммунистов презирал, евреев прятал во время германской оккупации… очень бедствовал после и во время войны. И тут в сорок шестом году приезжает в Париж советский поэт Симонов, который написал «Жди меня», знаешь, конечно, вместе с женой, молодой актрисой Валей, ездит на паккарде, каждый день обеды, ужины, приемы, Бунин, живущий в бедности, все время приглашается с женой в советское посольство. Бунин был за Советский Союз во время войны с фашистами: эти убийцы, злодеи, а эти свои, разбившие злодеев, понимаешь, Берта?
Это Берта понимала, она сама была за Советский Союз, про нацистов и Холокост она учила в школе и изредка слышала проклятия отца в сторону Германии.
– Ну вот. Из Москвы пригнали спецрейсом самолет с русскими яствами, какие только есть на свете. Прилетел, по слухам, с продуктами, и официант из «Праги», есть такой ресторан в Москве, для обслуживания по-русски. Ты все понимаешь, Берта, или все-таки есть еще вопросы? – Лида была деловита, у нее был диплом педагога, полученный в Ленинграде.
Уже почти пришли. Остановились у парадной. У Берты не выходил из головы тот мужчина, который бежал под дождем по бульвару. Куда и откуда он мог бежать ночью?
– Так вот Бунин, – сказала Лида. – Ну, я тебе говорила, русский писатель, лауреат, Сталин хотел его вернуть в СССР, помнишь, Берта?! Я говорила.
Берта ничего не помнила, не знала. Какое! Она была все-таки непривычна к таким эмоциональным нагрузкам. В школе они учили историю Холокоста, историю создания своего небольшого государства и прочее. Но про Бунина они не учили. Мать ее вообще ничего знать не хотела, только детей родить, накормить и обстирать, отец тоже. Он только слушал каждый час новости, приложив к уху транзисторный приемник, и два раза в год ходил молиться. В синагоге про Бунина ничего не говорили. Берта провела левой рукой по мокрому лицу сверху вниз, встряхнула кисть и сказала Лиде: «Конечно, помню, я все помню, Иван Алексеевич Бунин, надменный и благородный русский аристократ».
– Поэт, Берта, поэт, – поучительным тоном произнесла Лида. Было два часа ночи, чудесной парижской ночи. На дальнем углу ссорились под теряющим силу дождем две рослые шлюхи, одетые в шорты и майки, мелодично обзывая друг друга ругательствами одного из воинственных ливийских племен, кажется, амахагов. Берберов, иначе говоря.
Женщины поднялись в квартиру с некоторым усилием, наблюдался перебор с расходом энергии в этот день. Они сели на кухне за стол, Лида включила чайник со словами: «Срочно нужен крепкий чай». Берта от избытка событий этого дня и вечера, не чувствовала спины. Она сжала кулаки и сделала ими несколько круговых движений, напоминающих разминку боксеров. «Знаешь, Берта, что такое чифирь?», – спросила Лида, разливая чай по кружкам. Сахара они обе себе не клали, не надо им сахара, и так все сахарно в жизни, разве нет? Берта, конечно, не знала, что такое чифирь, но все сразу поняла. Она здорово соображала эта, хуторянка. Чифирь очень подошел. После него доели остатки лукового супа, Берта сказала «Ура тебе!» в отношении супа, Лида была очень довольна такой реакцией ее.
– Я хочу досказать про Бунина. Помнишь, кто это? Ну, конечно, помнишь. Так вот, такая легенда. Был решающий ужин у посла Богомолова в посольстве. Август сорок шестого. Бунин сидел за столом напротив Симонова с женой, которую звали Валя, необычайной красавицей, кинозвездой. Он наливал ему одну за другой, говорил тосты, за Красную армию, победительницу фашистского зверя, за русский народ, за русскую литературу, за первого русского лауреата Нобелевской премии, и так далее. Советское правительство приглашает вас, Иван Алексеевич, возвратиться на родину, как это сделали прежде такие гиганты пера как Горький, Куприн, Алексей Толстой, вам гарантируются издание собрания сочинений, тиражи, квартира, дача и прочее, что можно только представить, вы наша гордость, величайший писатель, гордость земли русской, Иван Алексеевич, Россия ждет вас, дорогой, – Лида сделала паузу в своем рассказе перед финальной частью его. Она отпила чайку и собралась с силами. Она почему-то считала свой рассказ очень важным для Берты, да и для себя. Вот так она решила, хотела показать себя, наверное, продемонстрировать свое отношение к этому миру.
– Все время монолога Симонова, красноречивого и многообещающего писателя, жена советского писателя, сидя подле него, отрицательно мотала головой, поджимала губы, показывая, что нет, нет, нет, ни в коем случае, Иван Алексеевич, не соглашайтесь, вас обманывают, ну, и так далее. Ей было двадцать шесть лет, девочка, красавица, актриса, карьеристка, конечно, и вот на тебе. Когда Симонов вернулся в Москву, он разошелся с нею. Говорят, очень любил ее. Валю эту лишили по возвращении ролей в кино, из театра она ушла, сильно пила, умерла в одиночестве. Надо выпить за эту Валю, за ее судьбу, давай, Берта, давай, – женщины чокнулись кружками с недопитым чифирем и отпили по большому глотку.
На улице прекратился дождь, на кухне было свежо и прохладно. Вместе с дождем куда-то ушли шумы, сопровождавшие его. «Все кончилось, надо уезжать уже, сколько можно», – подумала Берта не настойчиво. «Я хочу позвонить в Иерусалим мужу, попросить его кое о чем, только я хочу заплатить за звонок, Лида», – сказала Берта. Было 3 часа 20 минут утра. Самое время для звонков на дальние расстояние. Лида посмотрела на нее возмущенно: «Ты что, девка, совсем обалдела, что за мысли», – говорило ее лицо.
Сейчас в Иерусалиме 2 часа 20 минут утра, подходит для разговора с мужем. Берта соскучилась по этому человеку, по его рукам, по его телу, по его запаху, признавала это в себе, удивляясь. Лида, еще раз отмахнувшись гибкой рукой от намерений Берты – «за кого ты меня принимаешь, мать» – поднялась и принесла из гостиной телефон на проводе, установив его с некоторым шумом на столе перед Бертой.
Сама Лида облокотилась о подоконник и стала смотреть на дерево у дома с мокрой шумящей на порывах ветра листвой, на мокрые крыши автомобилей, припаркованных у дома. Патрульная полицейская машина стояла на углу, перед моргающим светофором, заехав на тротуар правыми колесами. Кажется, ажаны отдыхали или ждали с поличным преступников, которых все не было. За перекрестком виден был тупик с воспаленным в угольной тьме желто-синим фонарем. Никаких шлюх, никаких ссор, никаких правонарушений, очень тихо. Мокрый прошедший день и не менее мокрая черная ночь ничего хорошего не обещали. Лида догадывалась, о чем Берта хочет говорить с мужем.
Берта набрала номер и Зеев ответил сразу, как будто сидел у телефона и ждал звонка. Наверное, так и было на самом деле. А что?! 2 часа 20 минут утра. Муж не удивился звонку в такое время, он привык к ней, ждал от нее любого поступка.
– Сходи на улицу Иса Браха, там в шхунат (квартале) а-Бухарим, где твой отец жил, помнишь, мальчик мой, там живет цадик Ицхак (Кадури), к нему очередь увидишь сразу, и спроси у него то, что я тебе сейчас скажу. Давай быстро, потому что чужой номер, неловко время тянуть. Я прилетаю через три дня, соскучилась, как дети-то? – о детях она помнила, но спросить удалось о них только в конце разговора.
– Все в порядке, девочка моя. Дети и я очень ждем тебя, надоело одиночество всем, вообще, все сделаю сразу, все выясню, позвони вечером, целую тебя всю, – сказал ей муж. Теща, сестра и наемная женщина помогали ему с детьми все это время.
– Очень кстати ты меня целуешь, я тоже тебя целую изо всей силы, – Берта повесила трубку, поставила отточие до завтрашнего ответа. Она выдохнула – «кажется, все сделала, нет?» – поглядела на наручные часы, которые он подарил ей на пятую годовщину свадьбы. «Две минуты говорила, а кажется, что час. Но хоть не ввела Лиду в расходы», – подумала она, очень довольная разговором и возбужденная им. Ее телефонный разговор с мужем не походил на дуэль. Она подумала об этом, между прочим, с каким-то необъяснимым удовольствием.
Лида обернулась к ней от окна. Не было ей покоя, а ведь возраст уже поджимает. Или 37 это ничего? Или все только начинается? Неизвестно, но чувство справедливости, учительское желание научить всех, бешеная энергия этой женщины были неукротимы.
– Ты скажи мне, Берта, неужели ты всю жизнь хочешь заниматься переписью ржавых подсвечников, семисвечников и тому подобного, неужели? Я не лезу в твою жизнь, но все-таки, а, – голос у Лиды был усталый, силы у нее кончались, но она звучала заинтересованно.
– Не вижу в своей жизни ничего, что хотела бы изменить. Но мы потом поговорим с тобой, хорошо? – спросила Берта. Она вдруг захотела спать. События этого дня превосходили ее силы и возможности в несколько раз.
– Про Бунина еще помнишь? Кто он и что с ним стало? – Лида уже поднялась на ноги и, облокачиваясь о стол двумя руками, ждала ответа.
Берта отвечала ей тезисами, как на уроке в американском колледже, она тоже была не лыком шита:
– Русский поэт, лауреат, эмигрант, аристократ. Иван Бунин, жил в Париже. Сталин хотел его вернуть в СССР после войны, ему обещали златые горы, всенародную любовь, молоденькая жена Симонова Валя на ужине показывала Бунину, чтобы он этого не делал ни в коем случае. Он поехал тогда в Москву?
– Нет, конечно, он не был дураком, этот Бунин. Вернувшись в Москву из Парижа, Симонов разошелся с Валей, она спилась и умерла, потеряв все.
– Какой ужас, – сказала Берта. Ей действительно стало грустно, она переживала за судьбу этой неизвестной ей смелой, несчастной и отчаянной женщины. – Наверное, она своего любила, да, Лида? Как ты думаешь?
– Я не знаю, но думаю, что она его обожала, – элемент трагизма стоял за всеми историями Лиды всегда. Это шло у нее еще из Ленинграда, из той литературной традиции. – Он был элегантен, усат, богат и по-своему талантлив. Не без недостатков, но без недостатков людей нет, ты это знаешь Берта.
На следующий день вечером Берта созвонилась с Зевом, и он все ей сказал: «Был у рэб Ицхака, долго ждал, десятки людей его ждут. Пробился, наконец. Он сказал, что можно, благословение будет сказано им, имя мамы нужно. Ты говоришь, Тося, Анастасия, да? Юрий бен Тося, правильно, понял тебя. Иду ему сказать. Очень жду тебя, приезжай уже», – сказал Зеев громко, почти крича от возбуждения.
Затем они с Лидой сходили в темноте под фонарями в гостиницу к русской делегации, и Берта все рассказала совершенно трезвому Сергей Петровичу. «Будет благословение вашему Юре», – сказала она. Говорили они вполголоса, мужчина не хотел никого ни во что посвящать. Он был благодарен Берте и попытался дать ей увесистый клубок ассигнаций, свернутый колесом и обвязанный аптекарской резинкой. Берта очень испугалась и деньги не взяла со словами: «Вы что, Сергей, за такое деньги не берут». Лида переводила не без испуга. «Его благословение, этого рэб Ицхака (Кадури), очень сильное. Ему больше 90 лет, кажется». Тогда ему больше 90 лет было, отметим.
Сергей удивился ее поведению и ее словам, вернул деньги в карман, встал перед Бертой на колени и со словами: «Не забуду тебя, матушка, никогда, вечное тебе спасибо», – поцеловал ей руку. Берта руку отдернуть не успела, от такого как Сергей Петрович руки убрать не успеть никому, и наверное, никогда не дано. Раиса Геннадиевна смотрела на происходящее пытливым и завистливым взглядом брошенной любви. Две другие дамочки отвернулись: «Петрович наш совсем рехнулся с сынком своим, бедный».
Музей Феликса Нуссбаума стоит в Оснабрюке до сих пор на том же месте: улица Лоттер, 2. Берта там больше не была никогда. Лиду она также больше не встречала. С Фридой они пересеклись как-то, но подробностей об этой встрече нет, женщины очень сложны, их внутренняя жизнь загадочна. Непостижима.
Раввин Ицхак Кадури, уроженец славного города Багдада, который к семнадцати годам знал весь Талмуд наизусть, прожил на свете 110 лет и умер в Иерусалиме. Некоторые источники утверждают, что Кадури прожил 112 лет. Никто не спорит по этому вопросу. Его похоронили на кладбище в Гиват Шауль, если при въезде в Иерусалим, то на светофоре перед Садами Сахарова справа. Да вы знаете, конечно.
Берта ничего не помнит об истории с благословением Юры. Прошло много лет, и часть тех событий как бы осталась в неких закромах памяти. Только иногда, услышав имя Юра, она вздрагивает, взгляд ее оживает, и улыбка прозрения озаряет ее все еще прекрасное лицо с зелеными, совершенно не постаревшими глазами.
2021
|
|
|